Вытащив из тетради фотографию дамы в шляпе, Антон еще раз вгляделся в нее, но внезапно заломило виски, и фотопортрет пришлось отложить. Когда он брал фотографию, тетрадь сама собой раскрылась на первой странице, и Антон обнаружил то, чего не замечал, когда они читали дневник с Таней: что несколько начальных страниц аккуратно отрезаны у самого подшива. Пролистав его, Антон увидел, что и в середине кто-то вырезал страницы. Так что стало понятно, почему дневник не имел ни начала, ни конца, сумбурно обрывался. И вообще – эта тетрадка, с листами, сохраненными именно в таком порядке по чьей-то прихоти, с вложенными в нее фотографиями и письмами, больше похожа была не на дневник, а на скрупулезно собранное кем-то досье, призванное подтвердить или опровергнуть чью-то вину. В чем? В измене, в предательстве? В доносе? Или в убийстве?
Тем более, что записи в дневнике были сделаны не тем почерком, что письма, другим.
«12 февраля 1918 года. Эта женщина сведет меня с ума. Я знаю ее три месяца, и не перестаю удивляться ее власти над мужчинами. Стало быть, и надо мной. Когда мы познакомились, она жила с адвокатом М. У., который увел ее от мужа. У М. У. связи, он знаком с Тойво Саволайненом. Но я поклялся, что придумаю способ, чтобы завладеть ею, и то, что она старше меня на девять лет, ничуть не охлаждает, а только подстегивает меня.
Она очаровала меня с первого взгляда, и не только своей красотой, но и дерзкими словами, и не менее дерзкими поступками. В тот же миг, когда меня представили ей, между нами пробежала какая-то искра, подобная электрической. В тот вечер она вскружила головы троим мужчинам, бывшим в компании с нами. И я убежден, что она делала это нарочно, чтобы подразнить меня. Каждый раз, принимая знаки внимания от восхищенных поклонников, она дерзко взглядывала на меня, словно спрашивая, оценил ли я ее стремительные победы. О, да! Я оценил то, с каким изяществом она дала мне понять: ее магнетизм способен заставить любого самца швырнуть ей под ноги свое состояние, свою судьбу, и, в конце концов, всю свою жизнь. И я готов.
Я уверен, что она будет моей. Пусть ненадолго, но моей. Косвенным подтверждением моих ожиданий служит тот бурный миг нашей истории, в который судьбе было угодно свести нас: мы впервые увидели друг друга в октябре тысяча девятьсот семнадцатого, на третий день этой ужасной смуты, которая длится до сих пор.
Иногда мне кажется, что это – зловещее предзнаменование, предвестие разрушения наших жизней, но вера в себя берет верх, и я укрепляюсь в убеждении, что обстоятельства и время нашей встречи – это знак торжества новой любви.
Странно, что тогда, в первые дни после переворота, все мы недооценивали разрушительной силы того, что было предпринято большевиками. Мы беспечно предавались праздной жизни, кутили, танцевали, смеялись, наивно полагая, что буря пройдет мимо. Да, люди, неравнодушные к судьбам Отечества, конечно же, имели свои политические симпатии и антипатии, но, видимо, наша молодость и жажда жизни нивелировала в нашем сознании значение этих политических игр.
Впрочем, допускаю, что не вправе говорить от лица всех молодых, ограничусь только своим кругом. Мой отец, царствие ему небесное, скончался, не дожив года до Смуты, оставил мне приличные деньги, чтобы я мог вести достойный образ жизни. Трудно представить, как бы я мог заработать себе на жизнь сейчас, после Октября. Если бы я был модным поэтом, таким как Блок или Северянин... Впрочем, говорят, что Блок тоже не роскошествует, да и Северянин с трудом обеспечивает семью. Но я, я вообще делаю на этом поприще только первые робкие шаги. Если бы не отцовские средства...»
«26 июля 1918 года. Одному Богу известно, как она умудряется сохранять свой внешний блеск. Она похудела, осунулась, но красива и обольстительна по-прежнему. Я мучительно ревную ее к М. У., и гоню от себя мысли, что он – не единственный, кто должен возбуждать мою ревность. Дела его совсем плохи, я вообще удивлен, как смог он столь долго поддерживать уровень жизни, к которому она привыкла. Он выглядит значительно хуже, чем она. Они не уехали, как этого можно было ожидать, остались в Петрограде, все в той же квартире, но я слышал, что М. У. заложил уже свои часы.
Впрочем, его дела могут поправиться: на прошлой неделе Тойво С. устроил его в ВЧК, что расшифровывается как Всероссийская Чрезвычайная Комиссия, созданная для борьбы с контрреволюцией и саботажем, на какую-то скромную должность, пользуясь тем, что Фел. Эдмунд. на время передал свои полномочия Якову Петерсу, с ним у Тойво какие-то дела.
Меня греет мысль, что жалованья на этой должности не хватит М. У., чтобы удержать такую женщину. Она достойна большего. Между тем, я удивлен, как М. У. согласился устроиться на жалованье в эту организацию: всем известно, как резко он отнесся к перевороту. Он даже в присутствии Тойво С. допускал такие высказывания, за которые другого давно бы поставили к стенке. И вдруг он – сотрудник ВЧК. Говорят, ему дали даже служебную машину, что не совсем вяжется с той скромной должностью, на которую он якобы назначен. Здесь что-то не так».
«8 декабря 1918 года. О Боже, есть ли на свете мера, чтобы оценить мое счастье? Она только что заснула, а я любуюсь ее тонким нежным лицом, таким покойным во сне, свободным от страстей, которые снедают ее во время бодрствования. Итак, это случилось! Она ушла от М. У. ко мне.
Вчера она постучала в мою квартиру, и я не поверил глазам, когда открыл дверь. На ней была соболья шапочка, так мило сдвинутая на темную пушистую бровь, руки в муфте, тоже собольей, и мех усыпан тающими снежинками, как алмазами. Я был в телогрейке, горло замотано шарфом, в руке – свеча, я писал. Она бросилась мне на шею, отчего свеча погасла. Во мраке я ощущал только ее ароматное дыхание и теплую кожу, несмотря на то, что она пришла с мороза. Она моя!
Я не расспрашивал ее про причины ухода от М. У. Вскользь она заметила, что М. ушел со своей должности, но не из-за своих взглядов на смуту, а по банальному поводу: приревновав ее к Тойво С. без всяких оснований. Оказывается, кто-то открыл глаза М. У., что своей должностью он обязан любовнику своей гражданской жены. Признаюсь, мне и самому приходило в голову что-то подобное, но сейчас это не имеет никакого значения. Я только благодарен провидению за то, что счастливое для меня стечение обстоятельств подтолкнуло мою возлюбленную к решению оставить мужа.
P. S. У Эдуарда П., сына старого Матиаса, умерла жена. Она была двумя годами моложе мужа, ей было лишь двадцать девять лет. Угасла, наверное, от чахотки, хотя его материальное положение позволяло покупать ей на рынке коровье масло и свежую рыбу, а также позвать хороших врачей. Похороны обошлись ему очень дорого. Но он держится. Теперь он – завидный вдовец».
«Не знаю, как еще могу держать в руках перо. Совсем ослаб, и последняя свеча догорает, а сил выйти в лабаз нет никаких. Хлеба почти не осталось. Война. И я не знаю, которое сегодня число. Да и неважно это. Я даже мечтаю, чтобы жизнь оставила мое бренное тело. Еще третьего дня мое скромное жилище озарялось светом глаз моей возлюбленной. А потом опустело, и свет померк. Она... Она ушла от меня к Эдуарду П. Впрочем, это даже неважно, что к нему. Важно одно: она ушла. Жизнь кончена. Неужели мой дом был для нее только гостиничным номером на пути от М. У. к Э. П?..»
От этих слов веяло таким холодом и безысходностью, что Антон поежился. Интересно, остался ли жив автор дневника или это были его предсмертные строки? Таня была уверена, что он не выжил. Последние страницы они разобрали вообще с огромным трудом, с этими ятями, ерами, пропущенными кое-где гласными, недописанными словами, о смысле которых можно было догадаться только по контексту. Глаза ужасно устали, затылок ломило, но первая, как ни странно, устала Таня.
Следом за этой страницей лежали вырезки из старых газет, очевидно, относящихся к тому же времени, что и события, описанные в дневнике. Конечно, их они просмотрели в первую очередь – читать было значительно проще. Шрифт первой заметки был стилизован под готический.