Кроме того, ей ведь вряд ли было приятно попасть из одних бандитских лап в другие. Тем более что ключики она обещала кому-то третьему. Элька вполне могла пострелять и их, выполнить то самое, что подсказывала логика: «Боливар не выдержит двоих».
Гребешок тоже волновался. И про шины вспоминал, конечно, и про то, как их лавровцы разложили на просеке мордами в мох, и про то, как сам насмерть забил Чику, и как Штырь швырнул его через себя, а потом чуть не расстрелял его и Лузу, беспомощных и безоружных. Да уж, бедная бабуля! Небось думает, что они с Лузой в обычной пьяной драке пострадали.
В общем, Агафон и Гребешок не сговариваясь натянули тренировочные костюмы и пошли на воздух, покурить. Присели на ступеньках крыльца-терраски, в качестве пепельницы взяли консервную банку. Закурили. Днем им было не до того, чтоб радоваться свежему воздуху, а сейчас светлой ночью этот воздух так и пропитывал все легкие кислородом. Даже казалось, будто этого кислорода избыток. А потому курево как-то помогало адаптироваться к недостатку бензиновой гари и асфальтовой пыли.
В открытую дверь крыльца-терраски виднелась часть улицы, тускло озаренная оранжево-золотистым отсветом спрятавшегося за лес солнца. Деревья стояли темные, загадочные, неподвижные. Ни одного дуновения ветерка не ощущалось, и ни один листочек на ветвях не трепетал, будто колдун заворожил. Ни шагов, ни голосов не слышалось. Только из дома через окна долетал храп спящих да откуда-то издалека доносились слабые и неясные звуки музыки. Безмолвие нарушил Гребешок:
— Слышишь? Это в Воронцове, на танцах.
— Ну и тишина тут! — заметил Агафон. — Неужели за семь километров слышно?
— А как ты думал? Конечно. Тут шуметь нечему.
— Вообще-то хорошо. Но только вот одно смущает — что сейчас Элька делает?
— Спит небось. Они там, по-моему, поддавали куда крепче, нашего.
— Ты так и не спросил, кто там сейчас живет?
— Забыл. Да и вообще бабку не хотелось тревожить всякими вопросами. Слишком уж серьезное дело.
— Может, ты и прав. Только ведь что-то надо делать. Или по-хорошему с ней договариваться, или по-плохому.
— Ты что, предлагаешь сейчас к ней залезть? Шум на всю деревню поднять? Стреканет пару очередей — мало не покажется, автомат-то она у тебя забрала…
Агафон досадливо поморщился:
— Ну и что ты предлагаешь? Ждать, пока она возьмет ключики и на автобусе слиняет? Она, между прочим, уже могла проскочить, кстати. Лесом, не выходя на улицу. Оставить «Волгу» здесь и смыться пешком.
— А с чего ты взял, будто она заметила, что мы здесь?
— В этой деревне сейчас только две машины. Ее и наша. А мы, между прочим, два раза тарахтели, когда приезжали и когда во «двор» машину загоняли. Наверняка обратила внимание.
— Может, и обратила. Только таких «девяток», как моя, тыщи. Ну, допустим, увидела она ее из окна. И что? Номер с такого расстояния не прочтешь.
— А морды наши, само собой, не в счет? Или одежда хотя бы?
— Между прочим, машину она еще могла увидеть, а нас — навряд ли. Куст сирени заслонял. Вот этот, рядом с калиткой.
— Соседи могли подсказать…
Агафон собрался привести еще какой-то аргумент, но тут от дома, у которого стояла Элькина «Волга», послышался скрип двери, ступенек, а потом шаги. Шли две женщины, шушукались невнятно, потом вдруг звонко заржали.
— Ну, Ксюха, ты и сказала! — отхохотавшись, заметила одна из дам, и Агафон с Гребешком тут же узнали Элькин голос. «Поддатая», — Агафон, как старый «сексопохметолог», в диагнозах ошибался редко.
— Запросто! — очень самодовольно сказала вторая. Ее голос куропаточникам был явно незнаком, но в нем ощущался заметный хмель.
Они опять перешли на шушуканье и, протопав по деревянному настилу во дворе избы, вышли на улицу, тихо скрипнув калиткой.
— Сюда идут, — шепотом произнес Гребешок, — свалим с крыльца на всякий случай?
— Зачем? В темноте они нас не рассмотрят. И потом, ты что думаешь, они сюда с автоматом придут?
— Ксюха, ты петь умеешь? — спросила Элька.
— Иногда, от сильного кайфа. А что?
— Ну, какую-нибудь русскую народную, блатную-хороводную…
— З-запросто! — плохо различимая во тьме Элькина спутница откашлялась с нарочито старческими интонациями: «Кхе-кхе!» и завела довольно сильным, хотя и пьяноватым голосом:
Ромашки спрятались, поникли лютики, Когда застыла я от горьких слов…
Элька тут же подтянула, и уже в два голоса над заснувшей деревней понеслось:
Зачем вы, девочки-и, красивых любите?
Непостоянная у них любовь!
Они постепенно приближались к дому бабы Дуси. Если первый куплет бабоньки спели в лирическом ключе и стараясь прежде всего, чтоб исполнить красиво, то второй проорали именно в расчете на громкость. Может, найдется в деревне хоть какой-нибудь гражданин, который заинтересуется, отчего девушки так надрываются?
Впрочем, из застольного разговора с бабкой Агафону с Гребешком было известно, что самому молодому из мужиков, коренных жителей Конца, сравнялось семьдесят.
В общем, надрывались девки зря. Наконец Эля и Ксюша, поравнялись с крыльцом, где покуривали куропаточники. Как раз в это время они допели песню про ромашки и лютики, после чего без перекура взялись за следующую. Тоже, естественно, из бабского застольного репертуара:
Огней так много золотых На улицах Саратова…
Зоркий глаз Эльки углядел, однако, красноватое мерцание сигарет сквозь щель полузакрытой двери. Она оборвала пение и сказала:
— Ага, а вот тут-то мы и закурить стрельнем!
— Запросто! — подтвердила Ксюха.
— Ну и что делать будем? — обеспокоенно пробормотал Гребешок. Девицы уже открывали щеколду калитки.
— Общаться, — лаконично произнес Агафон. — На ловца и зверь бежит.
Легкий топоток двух пар туфель быстро добежал от калитки до крыльца терраски. Дверь дернули за ручку с внешней стороны, она открылась.
— Здрасте, мальчики! — сказала Элька. — Сигаретки не будет?
— Будет сигаретка, — Агафон произнес это весьма спокойно и вытащил пачку.
Элька даже при свете сигареты лицо рассмотреть не могла, но голос ей показался знакомым. Правда, алкоголь изрядно нарушил у нее способность к логическому мышлению, а также и память ослабил, и она сообразить сразу, что нарвалась на кого-то из тех, кого пыталась жестоко кинуть, не сумела.
— Спасибо, вы очень любезны, — покривлялась береговская этуаль. Ксюша тоже полезла в пачку, и тут куропаточники с удивлением увидели, что рука у нее с внешней стороны намного темнее Элькиной. А когда девушки прикурили от услужливо выставленной Гребешком зажигалки, пламя на несколько секунд осветило их лица, и все стало ясно.
Большие глазищи, ярко-белые зубки, выпуклые темно-красные губы… Волосы чернее воронова крыла, свитые в дикое множество мелких косичек. Наконец, кожа цвета темного шоколада.
— Ты чего, африканка, что ли? — с легким обалдением произнес Гребешок.
— Конечно, только сегодня из Африки, а позавчера, блин, хвост отпал и с дерева слезла, — невозмутимо произнесла чернокожая.
— А по-русски шпаришь классно, без акцента, — заметил Агафон.
— Ничего не поделаешь, приходится.
— Прямо как в анекдоте, — хмыкнул Гребешок. — Спрашивает, значит, негритенок у матери: «Мама, а почему у меня такая черная кожа?» Мать отвечает: «А затем, сынок, чтоб защитить тебя от палящего африканского солнца». Негритенок опять спрашивает: «Мама, а почему у меня такие жесткие и курчавые волосы?» — «А это, сынок, чтоб ты не цеплялся волосами за листья пальм, которые растут в вечнозеленых африканских джунглях под палящим африканским солнцем». — «Мама, а почему у меня такие крепкие и красивые белые зубы?» — «А это, сынок, чтоб ты мог разгрызать кокосы, которые висят на пальмах, растущих в вечнозеленых джунглях под палящим африканским солнцем». — «Слушай, мам, а какого же хрена мы тогда в Архангельске живем?»
Девицы закатились таким хохотом, что Гребешок испугался: вдруг бабку разбудят? Агафон, как раз наоборот, был вовсе не против, чтоб кто-нибудь проснулся. Конечно, лучше, чтобы Налим с Лузой.