— Твои соседки вызывают у меня каждый раз мурашки по спине, — сказал Глеб, целуя Нину; лишь сейчас он окончательно остановил взятый с улицы разбег, опомнился и отдышался. — А кто это к тебе все ходит и ходит?
— Кроме тебя, никто. Я весь месяц перепечатываю одну диссертацию по биологии. Очень медленно; все хочется понять, что там написано. Настоящие машинистки так не делают.
— А ты что, не настоящая?
— Конечно нет.
— Кто же ты?
— Не знаю, — засмеялась Нина. — Просто — человек.
Она была сейчас в черных брючках, полосатой безрукавке; косички-рожки перевязаны зелеными ленточками — очень мила.
— Редкая возможность, — хмыкнул Скворцов, — не ставить перед своей подписью никакого титула. Просто: Нина, человек. Я знал одного профессора, он сдавал в поликлинику анализ мочи и подписывал на бумажке: профессор такой-то.
— Голодранцы, а тоже титул им подавай, — отчетливо раздался из пространства презрительный голос баронессы.
Скворцов вздрогнул и отпрянул от Нины. Хотя он уже знал секрет этой квартиры, но всегда забывал про него, и диковинная акустика, способная посрамить знаменитую древнекитайскую «Стену эха», каждый раз заставала его врасплох. Кладка между соседними комнатами была здесь звуконепроницаемой, но единственное место у газовой плиты в кухне и самая середина Нининой комнаты были словно соединены причудливой звуковой дугой, и голоса доходили по ней явственно, даже как будто усиленно.
— Руками-то работать не хочется, — подтвердила Анфиса Власовна. — Все бы на трудящемся горбу ездить. Вот вы, Регина Адольфовна, опять давеча картошку не полили. В такую-то засуху. Небось привыкли раньше, чтоб все за вас слуги делали?…
В узкой комнате уклониться от зоны звуков можно было лишь у самых стен; поэтому Скворцов поспешил сесть на диван, плотнее прижался к спинке и привлек к себе Нину.
— Ты сама не боишься этих колдуний? — произнес он тихо, но не шепотом, чтобы не оставлять горло без сока своего голоса; как ни странно, он и забыл про жажду, голода же весь день вовсе не чувствовал. О недавнем наваждении не хотелось вспоминать, да вслух почему-то казалось и стыдно; инстинкт подсказывал ему, что это лучше держать при себе.
— Ну что ты, — сказала Нина. — Безобидные несчастные старухи.
— Тебе все хороши. Прямо житие пиши, — усмехнулся Скворцов. — Я, кстати, сегодня беседовал с одной очаровательной христианочкой. Цветущая современная женщина показывала мне пятнистые картины и толковала о современном апокалипсисе, о трагизме нашего века и об искуплении Христовом.
— Почему ты говоришь это так раздраженно?
— Потому что не верю я, ни на вот столечко не верю всем этим новоявленным откровениям. Как Станиславский: не верю. Не может их так вдруг озарить. С чего! Какой их потряс столп огненный? Тут в лучшем случае соблазн ума — одним махом превзойти все проблемы. Отмычка для всех задач, универсальная шпаргалка, чужая подсказка. Не сами же они это выстрадали. Знакомая история. Вот если б я сам впервые открыл эти идеи, назвал, проник — тогда б они мне подошли. А так — гордость не дозволяет. Или вкус. Или чувство юмора.
— Всего не придумаешь сам.
— Тут ты попала в самую точку. Возможно, ничего нового вообще уже не придумаешь. Сплошное раздолье для пародии. А в этой области я слишком натаскан, чтобы воспринимать всерьез слова о трагизме века и современном апокалипсисе.
— Почему же, — тихо произнесла Нина. — Ведь действительно было столько страшного. Каждый день об этом нельзя думать, и не вместишь всего, не представишь, но все-таки… Мы ведь с тобой по возрасту пережили войну. А эти две старухи и того больше. Они, конечно, выглядят смешными и все стараются воевать друг с другом, но ведь досталось им от жизни одинаково — и не в шутку. У обеих никого на свете не осталось, сыновья в войну погибли, мужья еще раньше. Даже пенсии до копейки одинаковы.
— Во-первых, мой муж не погиб, — резко опровергла из пространства Анфиса Власовна — и Скворцов заметил, что, не выдержав неудобной позы, они с Ниной давно отслонились от стены. — А во-вторых, он посмертно реабилитирован. Нечего сравнивать.
— Когда заболеют, они ухаживают друг за дружкой. Врозь бы они и недели не выдержали.
— Почему же не сравнивать? — обиженно заныл голос баронессы. — Меня, если хотите знать, саму приговорили к смертной казни за то, что я была дворянка и носила парижские туфельки тридцать второго размера. Как сейчас помню…
— Ой, что ж я сижу! — спохватилась вдруг Нина. — Ты ведь пришел голодный.
— Нет, есть я не хочу. Попить разве.
— У меня есть только молоко.
— Молоко у нас нынче порошковое, — предупредил голос Анфисы Власовны.
— Спасибо, это ничего, — ответила в пространство Нина, наполняя стакан.
— …так вот, я сидела в тюрьме, передо мной решетка… это сейчас у меня руки обмороженные и суставной ревматизм, а тогда у меня были тонкие длинные пальцы. Я просунула их через решетку, открыла окно и увидела перед собой главного палача. Он посмотрел на меня и опустил взгляд. Он не смог выдержать моего взгляда. Молча открыл дверь тюрьмы и выпустил меня. Все другие приговоренные к смертной казни были поражены.
— Налей еще, — попросил Скворцов, отдавая пустой стакан Нине. — Давноне пил молока. Хорошо… ишь ты. И больше не хлопочи, посиди лучше со мной. С тобой все видишь немного иначе. Даже этих колдуний. Настроить бы так взгляд насовсем. Только кто из нас дальтоник? Думаешь, очень весело во всем распознавать ухмылку, анекдот, пародию, читать задушевные стихи — и не очаровываться, потому что и там полно пищи для твоих зубов? А сам попробуй выскажись! Хочешь, выдам тебе секрет? Я не всегда умышленно пересмешничаю. Иногда я начинаю писать всерьез — и даже очень часто начинаю. Но все произнесенное всерьез так уязвимо. Нет истины, которой нельзя было бы состроить рожу; а истины стеснительны, они краснеют от усмешки — лучше бы им не показываться. Одна ирония ничего не боится, и единственный неуязвимый стиль — пародия. Я очень скоро начинаю на себя смотреть со стороны и сам себе подсвистывать. А под конец, глядишь, и вовсе зарезвлюсь. Так получались самые блестящие и тонкие мои штучки. Можно бы, конечно, не выдавать себя, сохранить до конца убежденный вид, и даже почти искренне. Многие так и делают; со стороны трудно разобраться. Но я сам слишком честен для этого. Представь себе, слишком честен. Да ты и так мне веришь. А вот один бородатый умник разоблачил вчера сокровенную мою надежду. Раньше меня самого. Сейчас я вспоминаю: кажется, он прав. Вдруг он прав, а? Единожды состроивший рожу — кто тебе без нее поверит? Сам-то хоть — поверишь? Опять разве что ты.
Он взглянул на Нину, в ее глаза с огромными зрачками, внимательно и нежно смотревшие на него, — понимала ли она, о чем он говорит?
— Слушай, отчего мы до сих пор не поженились? — сказал вдруг Глеб. — Ты была бы мне идеальной поправкой. Может, все и стало бы на свои места? Поженимся давай, а?
— Не надо об этом, — попросила она.
— Почему не надо?
Нина промолчала.
— Ну ладно, ладно, — пробормотал Скворцов и привлек ее к себе поближе, еще поближе, чтобы полнее ощутить власть над этим маленьким тонким телом, таким покорным в его руках, над этой умной самостоятельной девочкой, которая никак не оспаривала его превосходства, но оставалась сама по себе, в то время как он рядом с ней необъяснимо менялся. В его тяготение к ней то и дело примешивался недобрый, самолюбивый, мстительный оттенок: вот ведь ты как умна, как мила, как независима, а подчинишься мне, какому ни есть? — подчинишься, и как еще… вот ведь как… вот ведь как; ведь удивительно, что я нашел тебя в этой щели — экспериментальное существо, выращенное на питательном бульоне детских воспоминаний, книг и музыки из грошового репродуктора; ну скажи хоть, что тебе хорошо со мной, что ты сейчас счастлива и разрыдаешься, когда я уйду… вот то-то же… то-то же… то-то же… а я промолчу в ответ…