Приехал он еще засветло, но последний автобус на Сареево уже ушел от станции час назад. Вздернутого настроения Скворцова это, однако, не сбило. Остановиться он не мог, нетерпеливый, с утра взятый разгон потянул его пешком сквозь город и дальше вдоль озера, по старинному тракту, который он угадал, не спрашивая, как угадывают путь домой без дороги голуби и пчелы. В лесу Глеб снял полуботинки, связал их шнурками, запихал вглубь носки, повесил через плечо и, закатав штанины, пошел босиком по теплой ласковой земле. Звонкий воздух был наполнен вечерней перекличкой птиц, стрекотом насекомых и даже как будто звоном колокольчиков. Нет, колокольчики ему не почудились, скоро звон их стал совсем явствен. Из-за поворота появилась повозка, запряженная разукрашенной лошадью с бубенцами, за ней другая, третья. «Свадьба!» — восторженно понял Глеб, сторонясь на обочину; он готов был сейчас восторгаться всем, что ни встретит. Лошади бежали не шибко; передней правил чернобородый крепкий мужик с вышитым полотенцем через плечо; рядом с ним, в расшитой русской рубахе, сидел, видно, жених. На других двух народу было больше; гармонист, похожий на встреченного утром глухонемого (неужели сегодня утром?), выводил путаные переливы. «Далеко?» — поинтересовался Глеб. Ответа он не понял, да и его вряд ли расслышали, но кто-то махнул рукой, приглашая с собой. Скворцов догнал последнюю повозку, ловко приспособился на ней задом. Неважно, куда они ехали, все равно хорошо.
Свадебный поезд скоро свернул на проселок, вкатил в деревню и остановился перед третьим с краю домом.
Бубенцы вздрогнули последний раз и замолкли. Мужик с полотенцем через плечо первым взошел на крыльцо и потряс дверь, оказавшуюся запертой.
— Отчего скоба дрожит? — крикнул голос из-за двери.
— Оттого скоба дрожит, что дружка горазно кричит! — лихо ответил чернобородый.
— А кто вы такие будете?
— Мы охотники-купцы, добры молодцы.
— А чем вы, купцы, торгуете, чего ищете? — любопытствовали из-за двери.
— Есть у нас барашек-бегун, а ищем мы ярочку. Ведь баран да ярочка — вековая парочка!..
Глеб Скворцов слушал, спешно зашнуровывая полуботинки. Не думал, не гадал: вот так с поезда — попасть на праздник, на свадьбу, да не какую-нибудь — народную, настоящую, сохранившуюся здесь, оказывается, во всей своей обрядовой театральности: с жениховским поездом, с дверьми, запертыми перед поезжанами, с многоопытным дружкой-сватом. Словно по заказу сбывался сон, никогда, впрочем, не виданный, лишь померещившийся ему. Ладное девичье пение слышалось из дома, а может, это у Скворцова в душе, в ушах звучал величавый хор, и трубы гремели все мощней, все торжественней, мешая мендельсоновский марш с родным «ай люли». В просторной горнице за накрытым столом сидели девушки в сарафанах, поезжанам надо было выкупать у них свадебные места, разгадывая загадки, — чернобородый дружка щелкал их легко, словно отрепетировал, лишь на последней чуть не споткнулся. «Что такое, — спросила юная озорница, — красное, деревянное, висит на стене и качается?» «Лапоть!» — вдруг догадался Глеб. «А почему красный?» — не понял дружка. «Покрасил», — объяснил Скворцов. «А почему на стене висит?» — «Кто же сейчас лапти на ногах носит?»- «А почему качается?»- продолжал еще спрашивать кто-то, но ответ был уже и так очевиден: раскачал, вот и качается. На время установилась шумная кутерьма, какая бывает в современных партитурах, когда каждый играет во что горазд, и кто-то уже передавал Скворцову стакан теплого, отдающего дегтем самогону. Глеб выпил, наполнил стакан снова и встал.
— Прошу слова, — откашлялся он. — Я прошу слова, — повторил он мягким, чуть грассирующим голосом Сени Шагала, который был здесь менее всего уместен; поэтому Глеб старался посильней окать. — Милостивые государи и государыни, — сказал он для пробы; «о» слетело с уст как кольца дыма с губ умелого курильщика. — Я среди вас гость. Но чувствую себя своим. Я ведь здешний, я родился в Сарееве, знаете? Даже сорт и букет вина зависит от почвы маленького участка, на котором был выращен виноград: сто метров в сторону — уже другое. Но, может, и для человека не совсем безразлично, вспоен ли он водой или из водопроводной трубы, общей для миллионов; от единственной ли коровы его молоко или смешано из безликих удоев, да еще пастеризовано на индустриальном комбинате… Без малого четверть века отсутствовал… А ведь мать меня родила в овине… в настоящем овине. — Он начал немного сбиваться. — Мне есть куда прибить мемориальную лоску о золочеными буквами. Не то что другим… которые рождаются в общих домах… Прекрасная, кстати, идея, надо будет написать: мемориальные доски на родильных домах. Чтоб гордились своими питомцами. И, может, даже соревновались: у кого больше окажется профессоров, прима-балерин, генералов и лауреатов Нобелевской премии, с начислением очков по шкале престижа…
Слушал ли его кто-нибудь? Он сам себя едва слышал, дальнем углу кто-то наяривал на баяне, кто-то пел, кто-то кричал «Горько!» — и при каждом таком возгласе растроганный дружка тянулся целовать Скворцова, натирая ему щеки бородой, жесткой, как капрон, и такой черной, что ее хотелось дернуть.
— Друг мой… друг мой, — горячо дышал он ему в ухо, — я ваш должник! Откуда вы появились? Из Москвы! Я так и подумал. Но почему же я вас там не встречал? Я сам москвич, но сюда приезжаю каждое лето. У меня тут актив, и аспирантов прихватываю. Я фольклорист, доцент, моя работа о доцерковном свадебном обряде наделала много шуму… Извините, одну минуточку…
И он опять кидался от Глеба в кутерьму, чтобы направить ее ход и дать суфлерские указания: спектакль еще продолжался; кто-то стрелял в избе из ружья («Чтобы отпугнуть злых духов, — пояснил доцент-дружка, возвращаясь к Скворцову, — пережиток языческих поверий»); молодых проводили сквозь строй, осыпая зерном и хмелем («Для богатства и счастья», — комментировал Глебу в ухо ряженый с бородой Бригеллы). Вдруг возникло замешательство: на колени невесте требовалось посадить мальчика («в знак будущей плодовитости»), но из-за позднего часа ни одного под рукой не оказалось. «Мальчика, мальчика, — молил дружка, обводя всех выпученным загнанным взором, — что вы со мной делаете?» И Глеб Скворцов, откликаясь на этот взгляд, потянулся дополнить кадр, как когда-то в дядином ателье…
В голове у него шумело, хотя, увы, не от выпитого; вторая ночь без сна давала себя знать. Лишь выйдя на крыльцо, он впервые покачнулся; звездный небосвод заплясал, закружились в хороводе светила, и цыганская звезда Сантела была где-то среди них. Но попробуй пойми какая. Пьяному было куда лучше, чем трезвому. Глеб нетвердо сошел с крыльца и двинулся к лесу, в сторону Сареева. Странная штука был этот самогон: сам Скворцов чувствовал себя почти в порядке, а вот вокруг творилось что-то несуразное: лесная темнота рвалась клочками, подмигивала, из нее выделялись бесшумные плоские силуэты, обведенные светлым контуром. Один из них сел на низкую ветвь ели, забухал знакомым смехом: «Хо-хо, поздравляю с экспромтом. Насчет пастеризованного молока и прочего — это ты эффектно ввернул. Не ожидал». — «Сам не ожидал», — мрачно усмехнулся Скворцов. «А мне показалось, год назад ты это сочинял всерьез». — «Показалось», — сказал Скворцов. «И этого не можешь без отрыжки». — «Рад бы в рай, да невинность потеряна. Потеряна, увы. Померещилось, да видно, не то. Не для меня, во всяком случае». — «И что дальше?» — «Мало ли… Думаешь, у меня больше ничего не найдется? Вон сколько понаписано… пожалуйста».
Глеб достал из заднего кармана два скомканных листа, который накануне читал Шерстобитову, да так и забыл в брюках. Он развернул их и, держа перед собой на вытянутых руках, стал на ходу читать вслух в темноте:
— «Остановимся подробней еще на одной разновидности масок: охотничьих. Первоначально это были маски звериные, они служили охотникам для того, чтобы незаметно приблизиться к стаду животных, по возможности втереться в него, а затем поразить добычу с близкого расстояния. Движения охотника были при этом так естественны, что даже после гибели первого своего сородича животные не замечали пришельца. Он отбегал на некоторое расстояние вместе со стадом и нацеливался на следующую жертву».