на подоконник грудью стал смотреть на утихающую улицу.
По противоположной стороне, на фоне смутных стен, двигались редкие тени
прохожих. Они обретали объемность, попадая в отсветы фонарей, и снова расплывались
тенями. Среди них легко узнавались фигуры женщин, тонкие и более торопливые.
Проскрежетал по железу трамвай, уходя в Замоскворечье. На мосту он рассылал
искры, которые вяло отразились в черноте Водоотводного канала. В обратном
направлении протрещал автомобиль, пустив до третьего этажа вонь бензинового
перегара. Он ехал к Москворецкому мосту, к темным кремлевским башням, которые
виделись совсем недалеко и были подсвечены снизу брезжущим светом, должно быть, от
светильников на Васильевской площади.
Под самыми окнами остановилась компания. Забасили мужчины; засмеялись
женщины чистыми, молодыми голосами.
Ивану захотелось свеситься из окна, чтобы разглядеть смеющихся. Он навалился на
подоконник, а ощущал себя так, будто стиснут на этом острове‚ на этой коротенькой
улице, зажатой мостами, между Москвой‐рекой и каналом.
Податься бы туда, за Кремль, на Тверскую, которая и заполночь светла и полна
народу. Там можно разглядеть всех встречных и почувствовать себя вольным парнем.
Иван досадливо крякнул и тут же прислушался ‐ не слышно ли его было на улице? Потом
тихо засмеялся и отошел от окна. Он задернул тяжелый полог кровати и зажег верхний
свет. От голубовато‐серых стен и полога, от голубовато‐зеленого дивана и кресел повеяло
прохладной приветливостью, словно комната заранее приготовила обязательную улыбку
и только ждет необходимости улыбнуться.
И на кой черт он выпросил отдельный номер?
Трусовецкий с соседом уже наговорились вдосталь и похрапывают наперегонки или
досказывают друг другу анекдоты, перед тем как уснуть. А он торчит в одиночестве и
одиночество разгоняет сон.
Он знал, конечно, зачем выпросил этот номер: вот‐вот и придет телеграмма из
Воронежа; ведь в Новосибирске ожидает семью квартира на Красном проспекте в только
что отстроенном крайисполкомовском доме;
Там блестящий пол щелкает еще под подошвами. Скоро вдохнется в дом живая душа
‐ с ребячьим топотом, материнской домовитостью, с умными разговорами и по‐девичьи
стыдливыми ласками жены. И будет опять …, приклонить голову, и пропади они
пропадом осточертевшие за год столовки и одинокие ночи!
Все дни в Москве Иван пускался в хлопоты каждую свободную минуту, хоть этим
умеряя нетерпение и как бы приближая встречу, как бы уже переживая ее.
В тумбочке у постели спрятаны французские духи Коти в прямоугольном флаконе с
золоченым колпачком ‐ остаток нэповского расцвета, когда на новый советский червонец, твердо обеспеченный золотом, мы позволили себе на первых порах прикупить за
границей не только машины, но и предметы роскоши. Там же лежат две плитки шоколада
«Жорж Борман», теплая шаль и кукла, стоит пожарная машина с насосом.
Эта роскошная красная машина, которая в самом деле может качать воду, предназначена для Василька... Как Иван по нему соскучился!..
Еще в Воронеже приятели дивились сходству отца и сына. И скулы так же выступают, и нос такой же тонкий и крупный, и губы точно повторены в уменьшенной проекции.
Приятелей веселила эта копия, Ивану тоже становилось весело ‐ от гордости. Казалось, бы, похож не похож, а главное‐сын. Но, оказывается, сын‐то сын, а главное ‐ вылитый
Москалев. Это, знаете ли, такая штука, какую и объяснить нельзя…
Вот на этом чинном диване будут спать Вася и Элька. Возле них приспособят кровать
для матери. А с Лидою он уйдет за полог...:
Ох, какой это трудный искус для мужика – прожить год без жены! Но он выдержал
его и теперь, в последние одинокие ночи, особенно почувствовал, как до смерти
истосковался по Лиде. За год отсеялся из памяти всякий житейский вздор и осталась лишь
тоска по жене, да в дни конференции прибавилось уважительное удивление перед нею.
Партийная конференция переиначивает судьбу страны. Снова запахло революцией, опять пришло время поступаться материальными благами ‐ ради великой цели
индустриализации и коллективизации. А Лида словно и не изменяла этому времени, всегда была готова к нему.
Когда золотая десятка‐червонец сменила миллионы нищих бумажек, когда в
магазинах полно появилось всякого добра, то многие партийцы и не партийцы
накинулись с голодухи на вещи. Иван иронически относился к этому поветрию и себе
купил лишь полдюжины сорочек да выходную пиджачную пару, которую, кстати, оставил
в Воронеже, уезжая в Сибирь. Но он вполне оправдывал женщин, считая, что им‐то пора
приодеться. Однако Лида пошила себе три платья да сменила пальто и на этом
решительно закончила обзаведение. Когда Иван лишь иронически пожал плечами, зная, что переубедить ее невозможно, она сказала:
‐ Эх ты! Ильич до последних дней ни на капельку не улучшил своего быта, разве что
получше питаться стал как, впрочем, и весь народ... Неужели ты не заметил, что в русских
революционерах всегда был какой‐то аскетизм, причем не насильственный, не
самовнушенный, а очень органический.
‐ И при социализме аскетизм будет?
‐ Ну, еще ни один русский революционер не жил при социализме.
Иван тогда только безнадежно махнул рукой:
‐ Па‐ашла! Из тряпок и то философию вывела. Ты какая‐то неземная, черт подери!
А теперь он гордился тем, что Лида была права: отныне коммунистам опять не до
нарядов, опять наступают суровые времена, правильные времена, как и должно быть в
большевистской стране, которая еще не построила социализм и не уничтожила всех
классовых врагом.. Для Лиды словно и не было нэпа, и она приедет в Москву, в город
своей молодости, такая, какой была давным‐давно, в гражданскую войну, когда еще
носила тяжелую косу, когда даже ей было не до книжек, когда ее светлые глаза темнели
от любви.
Все приготовил Иван, и уже нечего делать, не о чем заботиться. Остается ждать
телеграммы, бездейственно ждать!
И вот когда все готово, а свиданья нету, вдруг вялой стала перенапрягшаяся душа, и
захотелось оттянуть свидание‚ еще чего‐то дождаться, еще насладиться свободой и
одиночеством, хотя никакой свободы не было и одиночество ничего не несло, кроме
бессонницы. Просто знаешь, что семья есть и никуда не денется и будет с тобой до
скончания века, а что‐то уходит безвозвратно, и тяжелеешь душой.
И вспомнил Иван одну маленькую женщину в Новосибирске с такой безукоризненной
фигуркой, что тонкие ножки казались в меру полными, а маленькая грудь была высокой и
округлой. Над отчаянными глазами, над точеным носиком кудрявились светлые волосы, отливающие рыжиной.
Встречая Ивана в крайкоме, она командовала:
‐ Москалев, идемте обедать!
Звали ее Валентиной Афанасьевной, но Иван не мог называть ее по отчеству, слишком
тяжеловесно было для нее такое величание.
После поздних заседаний она, не спрашивая, а утверждая, говорила:
‹Москалев, вы проводите меня. Иван с ласковой иронией относился к ней, словно к
девчонке, играющей во взрослую. С ней легко было Ивану, не обремененному ни
страстью, ни обязательствами, ни усложненными отношениями.
У Вали была подруга Роза Порфирьевна, красивая женщина с темным пушком над
губами. Она работала в Крайздраве и обедать ходила тоже в крайкомовскую столовую.
Рядом с Валей она казалась громоздкой. Когда вечерами случалось бывать втроем, то
сначала провожали Розу Порфирьевну. Но однажды она, натянуто засмеявшись‚ потянула
Ивана за рукав в сторону Валиного дома.
‐ Переменим порядок следования?‐ высокомерно спросила Валя, ‐ Москалев, будьте
великодушны, разделите свою Щедрость.
Ивану было смешно, что две чужие женщины ревнуют его друг к другу, совсем забыв