Вот мчится тройка удалая
Вдоль по дорожке столбовой,
И колокольчик, дар Валдая,
Звенит уныло под дугой.

Это так истерто, что «дар Валдая» слился в одно слово: «Колокольчик – дарвалдая», а написал это Федор Глинка – человек с большой биографией, тяжелой судьбой.

Поет рояль:

Тройка мчится, тройка скачет,
Вьется пыль из-под копыт;
Колокольчик звонко плачет,
И хохочет, и визжит.

Это Вяземский.

Мой костер в тумане светит...

Это Полонский.

Сияла ночь. Луной был полон сад. Лежали
Лучи у наших ног в гостиной без огней.
Рояль был весь раскрыт, и струны в нем дрожали,
Как и сердца у нас за песнею твоей.

Это Фет.

Это пела в гостиной Льва Николаевича Толстого Татьяна Берс.

Поэзия романсов мутна, но питается выносами из великой поэзии, как золотые россыпи рождаются размывом золотоносных жил.

Романс плохо перепевает то, что хорошо пелось раньше, но мутная вода мещанской поэзии очищается в своем течении. Желтая пена отнесет муть к длинному берегу, и гудение сердца, очищаясь, родит новую поэзию.

В поэзии Блока очистился, перегорая в огне, цыганский романс. Поэзия рождается, мельчает и снова очищается.

Простое запоминается: как вчера слышал Козловского – голос ангела, тоскующего о Полтаве.

Слышал голос Козловского над гробом Александра Петровича Довженко и видел, как искусство перекидывает мосты над горем настоящим и прошлым, делает живым то, что казалось изжитым.

Будем верить простому, оно, получив напряжение, становится великим. В начале нашего века на берегах прудов, называемых под Петербургом Озерками, у маленьких прудов, у редких сосен, у крутых спусков дачного кладбища ожили слова романсов в стихах Александра Блока.

Старый романс воскрес в опере Шостаковича «Леди Макбет Мценского уезда».[11] В ней сумбур чувств превращается в музыку.

Суровые люди не узнают голоса своего времени. Эхо возвращает его к ним возвышенным.

Время, которое я описываю, еще не было временем «Возмездия» и романс ковылял неумелыми словами по старым пестрым дорогам клавиш.

В холодном, пустом зале, где было семь градусов – старых, крупных реомюровских градусов, – мама вечером пела у рояля и плакала. Пела мама редко: надо было вести большое хозяйство.

Волосы на маминой голове круто зачесаны наверх. Ступни ног почти закрыты черной юбкой, лежат на медных педалях рояля:

Мама поет контральто:

Переживи меня, моя подруга,
Но памяти моей не изменяй —
И кроткою старушкой песни друга
У камелька тихонько напевай...

Теперь я знаю, что это было стихотворение Беранже «Старушка», перевод, кажется, В. Курочкина.

Пелось это сокращенно. Подрезано было так, как подрезают стихи для романсов.

Подруга поэта старухой вспоминала только любовь и кроткие слова:

Как про любовь к тебе, моя подруга,
Он песни пел, ты все им передай...

Не пелись строки про большую, некомнатную жизнь.

Не пелось:

Над Францией со мной лила ты слезы,
Поведай тем, кто нам идет вослед,
Что друг твой слал и в ясный день, и в грозы
Своей стране улыбку и привет.

Долгая, могучая, еще не многими увиденная буря, все нарастая, пролетела над Петербургом: перекладывала сугробы, заметала перекрестки.

Вьюга неслась над Невой, над красной кирпичной Выборгской стороной, над фабриками, вытянутыми вдоль не обрамленного камнем невысокого берега Шлиссельбургского шоссе.

Туда ходил тупорылый паровичок, к которому были прицеплены дребезжащие конки; оттуда иногда во всю ширину улицы проходили черные толпы. Бабушка шептала:

– Фабричные!

Раз был на Дворцовой площади. Тень ангела, стоящего на верху розовой колонны, отпечатана на мостовой – в разрыве домов у моста через Мойку.

У колонны стоял усатый старик с ружьем. На голове у старика медвежья седоватая шапка, большая, как муфта.

А по площади незнакомой походкой ходили чужие матросы в шапках с помпонами и без лент.

Военные трубы повсюду играли незнакомую нам «Марсельезу».

Это франко-русский союз.

Незнакомая музыка, совсем не романс.

Синий конус

Трудно уйти из своего детства.

Как будто попал в свою старую квартиру: видишь знакомые выгоревшие обои, проковыренную до доски штукатурку, знакомую печку в углу – круглую, с некрашеной дверцей. Мебели нет, на подоконник садиться не хочется, но медлишь уходить. Жить здесь нельзя, но как и каким транспортом уехать из прошлого?

На Невском проспекте когда-то ездили омнибусы. Кучер сидел впереди на империале, то есть на крыше, и правил лошадьми длинными вожжами. Сколько лошадей было в упряжке – не помню. Двухэтажная карета катилась по торцам хорошо.

С крыши омнибуса помню Невский. Гостиный двор с низкими глубокими арками, Публичная библиотека, у полукруглой стены между колоннами стоят незнакомые мне, странно одетые каменные люди, по-странному держа каменные пальцы. Они о чем-то сами с собой разговаривают.

Помню англо-бурскую войну – начало XX века. Рисунки в газетах и журналах с картинками, предсказывающими будущее, изумительно непохожие на то, что осуществилось. Мечтали о крыльях птичьих или стрекозиных и о воздушных шарах с плоскими лопатками, которые были приделаны на концах крутящейся палки.

Пока сани извозчиков зимой катились в скромной тишине. Звенели звонками конки. Отрывисто и надменно покрикивали кучера пароконных выездов собственников; синие сетки покрывали зады коней и тянулись к выгибу передка, чтобы комья снега не попадали в седоков.

Кучера, огромные, толстозадые, держали руки с вожжами так, как будто были целиком отлиты из бронзы или хотя бы очень натуго набиты паклей.

Потом появились лихачи. В дышлах выездов горела маленькая электрическая лампочка: она соединяла конскую морду и пар из ноздрей, сгущающийся на морозе, в крупное ослепительное пятно.

Этот круг закрепился в памяти, потому что попал в стихи Блока.[12]

Будущее приближалось автомобилями, радио, воздушными шарами, говорящими машинами, переворачивающимися броненосцами, невзлетающими, как их тогда называли, аэропланами. Все это пока не могло наладиться, покатиться, поплыть, заговорить, но уже позировало для фотографии.

На Петербургскую сторону, прямо на Каменноостровский, строили каменный мост. Старый был ниже по течению и выходил к Петропавловской крепости.

В Александровском саду, стесненном заведением искусственных минеральных вод и Зоологическим садом, Общество попечительства о народной трезвости поставило «Народный дом» имени Николая II – железное сооружение на каменном фундаменте с высоким стеклянным куполом и сквозными колоннами-фермами.

Несуразное, из железа, косо склепанное, жесткое помещение. Одетые мужиками клоуны на освещенной эстраде кричат что-то неестественными голосами, пытаясь занять не соответствующее им пространство.

Потом погас желтый свет, и из задней стенки зала вырос зудящий конус иного, голубого света.

вернуться

11

... в опере Шостаковича «Леди Макбет Мценского уезда». – Первый вариант оперы, поставленной в Ленинграде в 1934 г. Новая редакция оперы названа «Катерина Измайлова». 

вернуться

12

... в стихи Блока. – Имеется в виду поэма «Двенадцать» (гл. 4). 


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: