Вдали видны форты, миражем висит Кронштадт; за ним синеет крутой купол Андреевского собора.
Пытались жить на даче и зимой. Тот год было очень холодно. Выйдешь – перед тобой лежит море, как сломанный асфальт с полосами торосов. Левее чуть розовеет небо над Петербургом, если дело к вечеру.
Я забыл, асфальта-то тогда почти не было: это теперешнее сравнение. Лед лежал, как сломанный жир на вчерашнем супе.
Холодно так, что чувствуешь отдельно каждую вещь, на тебя надетую. В комнатах тоже холодно.
Мы все время платили долги. Нас продавали с аукциона: это – главное воспоминание моей молодости. У меня в детстве не было коньков, не то что велосипеда. Не было фотографического аппарата и вообще ничего не было, хотя раз мне на каблуки набили железки для коньков «Снегурочка».
Сапоги стучали. На коньки денег не хватило.
Мясо и картофель в лавке можно было брать по заборной книжке; только потом не надо смотреть, что тебе отрубают и отсыпают.
Мама вывинтила электрические лампочки в квартире, перешла опять на керосин, покрасила суконную скатерть, которая лежала на папином столе, сшила из нее платье.
Экономили. Денег совсем не было, и вещи несколько раз продавались с аукциона. Когда уносили вещи из дома, маме казалось, что мир кончился.
Как это происходит? Человек хочет быть таким, «как все», то есть не таким, каков он сам. Шьет себе сюртук, но надо заводить еще фрак. У сюртука обтрепываются брюки. Приходится носить при сюртуке фрачные брюки; фрачная пара расстраивается, ее нет, и ее не принимают в залог, а за фрак еще не доплачено.
Горечь бедности так хорошо раздроблена, что только постепенно обжигает рот.
Бедность нельзя скрыть декорацией.
Человек хочет разбогатеть, делает судорожные усилия, но в результате убеждается, что бедные состоятельными не становятся и даже ими никому не кажутся.
Мама старалась уже только о том, чтобы нашу нищету не заметили. Денег совсем нет, это надо скрывать, и это истощает организм, как насморк.
Бедность в то время была насморком со смертельным исходом.
В лавочке платить надо часто, а за бревна можно заплатить по векселю через несколько месяцев.
Поэтому при отсутствии денег на обед можно продолжать строиться, накладывая на себя петлю за петлей.
Поздним летом и осенью сажал я в сыпучем песке вдоль бесконечного забора, на котором строение дерева не было скрыто скудно намазанной краской, сосенки, выкопанные из леса.
Такие же сосенки я сажал вдоль дороги, они были мне, двенадцатилетнему мальчику, ниже плеча. На носилках с братом приносили глину, землю с болота, сажали деревцо. Ветер задувал деревцо, и оно как будто тонуло в неровных, повторяющих друг друга уступах песчаных наносов; мы откапывали деревцо.
Потом дачу продали с аукциона; потом Финляндия сделалась независимой; потом прошли войны; потом я стал стариком.
Несколько лет тому назад я приехал в Солнечное, которое когда-то называлось Олилло. Вдоль побережья тянется шоссе, дороги уже не песчаные, а асфальтовые. Старые дачи или сгорели, или увезены. В каменных фундаментах, как в тесных изгородях, квадратными куртинами выросли густо сжатые сосновые рощи. Той церкви на дюнах под Сестрорецком нет. Кладбище осталось, на нем могила Михаила Зощенко.
Та дача, которую я искал, была четвертой от ручья, но не осталось заборов, и ручей как будто изменил свое течение.
Увидел сосны. Они тянулись к морю. Роста они были такого, какими бывают деревья на дюнах; они узловаты, мускулисты, вероятно, негодны для стройки.
Они были выше меня раз в двадцать, а я их сажал!
Море все такое же: волны ложились на берег, сипели на песке.
Вечером спускалось солнце. Откуда-то была слышна музыка.
Как хорошо здесь было весной! Потом я узнал, что здесь проходит одна из главных птичьих дорог.
Белая ночь. Если бы не колыхалась волна, то моря не видно было бы совсем. Над морем бессменно на север летят птичьи стаи, похожие на узловатые решетки.
Летят на север птицы, раскачивая воздух крыльями. Могучие старики и молодые машут крыльями в такт.
Летят общим полетом, держась на дружно раскачанном, прозрачном, северном родном воздухе.
Заря широкой полосой медленно поворачивает на горизонте, но вот возвышается солнце, начинает новый прекрасный вариант непрерывного дня.
Там, рядом, за Репином, есть новые дачи – деревянные, похожие на те, какие строили пятьдесят лет назад, и кирпичные с колоннами, похожие черт знает на что.
С горы внизу видно море.
В лесу шумят рощи в еще не увезенных фундаментах. Опять копают ямы, ставят столбы, хотя уже не надо городить этот вздор каждому для себя. Не надо губить сосны, чтобы сажать клубнику.
Друзья мои, я так немолод, что уже перестал быть вежливым.
Новые дачи окружают новыми заборами. Уверяю Бас, друзья: заборы сгнивают, дома исчезают или заселяются другими людьми; клубника вырождается. Бот деревья – они остаются.
Остается море, бег волн и весенний ход возвращающихся на милую родину птиц.
Из окна училища
Возвращаюсь в прошлое. Учился сперва в реальном училище на Невском, у самого вокзала.
В газетах, которые смотрел, не разворачивая, уходя в школу, появились карты: запомнил форму полуострова Кореи, который выплыл из далекого моря.
Китай далек, но там есть какая-то Маньчжурия, которая была вроде как наша. Хорошо бы присоединить кафров и Абиссинию к русской империи.
Об этом в газетах не столько говорили, сколько проговаривались.
Русско-японская война для меня началась с того, что на улице увидал пестрые плакаты, разделенные на мелкие квадратики. В квадратиках были нарисованы солдаты в папахах и маленькие японцы и напечатаны жирным шрифтом стихи «Дяди Михея».
Николаевская дорога была двухколейная; от Нижнего начиналась одноколейка.
На дальних платформах у Николаевского вокзала в теплушки грузили людей, на которых надели высокие бараньи шапки. В городе запели новую песню; песню мужчины пели высокими женскими голосами:
За десять тысяч верст уходили поезда.
Тогда это было не ближе, чем сейчас до Луны.
Как трудно мне писать: недавно просматривал «Московские ведомости» стосемидесятилетней давности – газета небольшого формата сообщала известия из Франции: во Франции шла революция, король Людовик давал народу клятву. На площади, с которой народ убрал камни разрушенной Бастилии, засыпали цветами гроб Вольтера. Король бежал, его поймали, судили. Иностранные государства готовят нападение на Францию. Цвет флага Франции изменился.
Читал крупную печать газеты, зная все, что будет дальше; те, которые тогда плакали, сражались, побеждали или лукавили, не знали завтрашнего часа.
Пишу, зная, что будет дальше, а вспоминать хочу так, как видел жизнь, смотря на нее исподлобья, толстый мальчик.
Война началась с нападения японцев в гавани Порт-Артур, с гибели наших броненосцев и с боя «Варяга».
Наш крейсер и канонерку – «Варяга» и «Корейца» – японцы в начале войны хотели захватить в гавани Чемульпо – те вышли из порта и дали бой.
Мы росли в Петербурге; Петербург был наполнен водой, туманом, дворцами, заводами и славой.
Дворцовая площадь с гранитной колонной посредине была причалом побед и могущества.
Из четвертого этажа школы видал: моряки «Варяга» шли строевым, но не солдатским шагом.
Скоро улица запела:
Это запомнилось.
Потом начали говорить, что японцы хорошо вооружены и снаряжены: у них ранцы из телячьей кожи и алюминиевые баклаги; а у нас мешки полотняные, баклаги деревянные.
Войска отступали, отступали, эшелоны шли, шли...