Мы знаем, к примеру, что 16 ноября 1818 года Карамзин целый день проводит в разговорах с Николаем Тургеневым и Луниным; 20 ноября — опять с Тургеневым, и так постоянно…
Именно через посредничество Карамзина Никите Муравьеву передается царское разрешение вернуться из отставки в военную службу. Для тех лет, когда еще не определились, резко не разделились общественно-политические лагери, совершенно обычно, к примеру, что на Николин день (1819 г.) именинники Карамзин и Гнедич заезжают к имениннику Гречу и застают у него Николая Бестужева, Розена, Рылеева, Дельвига и Булгарина!
Подвиг честного человека — определяет великий поэт; но разве он хоть на миг сомневается и в честности „молодых якобинцев“? И разве у суровейших левых критиков Истории настороженность не чередуется с восхищением? Сохранились, между прочим, искренние радостные строки Тургенева и Батенькова о разрешении печатать Историю и шестидесяти тысячах отпущенных на то рублей; и кто язвительнее Николая Тургенева издевается над тупыми светскими толками о Карамзине'?
Итак, спор честных: явление всегда примечательное и, как правило, обнаруживающее больше истины, нежели ясное противоборство черного и светлого. Прислушаемся же…
Никита Муравьев за месяц с небольшим изучает все 8 томов, затем сверяет источники, пишет ответ. Ответ предназначен для того, чтобы пойти по рукам; автор показывает рукопись Карамзину и, разумеется, тот дает согласие на распространение…
Декабрист знакомит противника с сочинением, достаточно вежливым по форме. И тем не менее вот что в нем находим:
Карамзин: „История народа принадлежит царю“.
Муравьев: „История принадлежит народам“.
Николай Тургенев вторит: „История принадлежит народу — и никому более! Смешно дарить ею царей. Добрые цари никогда не отделяют себя от народа“.
Карамзин: „История мирит (простого гражданина) с несовершенством видимого порядка вещей как с обыкновенным явлением во всех веках“.
Муравьев: „Не мир, но брань вечная должна существовать между злом и благом. <…> Можно ли любить притеснителей и заклепы. Тацита одушевляло негодование“.
Если Каченовский ругает Карамзина за „пристрастие“, то декабристы, наоборот, находят его чересчур холодным, объективным.
Восхищаясь описанием набегов древних славян на Византию, Муравьев пишет строки, под которыми Карамзин при всем своем патриотизме никогда не подпишется (хотя и, несомненно, оценит горячее одушевление спорщика!): „Видишь перед собою народ, какого не бывало еще в истории, — погруженный в невежество, не собранный еще в благоустроенные общества, без письмен, без правительств, но великий духом, предприимчивый; он заключает в себе все качества обладателя — какое-то чудное стремление к величию. Какой народ может гордиться, что претерпел столько бедствий, сколько славянский? Никакой народ не был столь испытан судьбою! Никакому, может быть, не готовит она такого воздаяния!“
„Воздаяние“ — это, конечно, грядущее освобождение от самодержавия и крепостного права: вопрос главный!
Муравьева (как и Михаила Орлова, Николая Тургенева) привлекает древнейшая Русь — время народных свобод, вече; идеализируя старинную вольность, декабристы старались ответить на вопрос — отчего же после восторжествовал деспотизм?
Иные искали первопричину в варягах, начавших ограничивать прежде „незамутненную вольность“; однако Николай Тургенев и Муравьев уверены, что „причиною [рабства] было нашествие татар, выучивших наших предков безусловно покорствовать тиранской их власти“.
Карамзин писал о том же, то есть почти о том же: что после прихода татар неприметно исчезают старые свободы. Но хотя историк, мы знаем, не раз вздыхает о Новгороде, Пскове, не раз дает высказаться уходящей вольности, все же видит в самодержавии „палладиум России“, спасение страны, народа, с чем декабристам согласиться нелегко; а если и согласятся, то с горечью, гневом: „Россия достала свою независимость, но сыны ее утратили личную свободу надолго, может быть навсегда!“ (Н. Тургенев).
Вот как писали, говорили декабристы „на людях“, в присутствии Карамзина. Про себя же или в своем кругу высказывались куда резче, особенно когда „дискуссия о Карамзине“ переходила с древних царствований на нынешние. Недавно опубликованный документ дает уникальную возможность познакомиться с этой полемикой уж в самых откровенных формах.
Около 1820 года Никита Муравьев перечитывает „Письма русского путешественника“ (переизданные Карамзиным в 1814 году) и пишет на полях замечания; к этим замечаниям опять присоединяется Тургенев, отвечает, даже не зная их, Карамзин.
Карамзин (описывая Париж 1790 года и королеву Марию-Антуанетту): „Нельзя, чтобы ее сердце не страдало; но она умеет скрывать горесть свою, и на светлых глазах ее не приметно ни одного облачка“.
Муравьев (на полях): „Как все это глупо“.
Декабриста не устраивают оценки личных качеств, когда сокрушаются миры; тем более что через 3 года королеву поведут на эшафот.
Карамзин (о наследном принце, Людовике XVII): „Со всех сторон бежали люди смотреть его, и все без шляп: все с радостью окружали любезного младенца, который ласкал их взором и усмешками своими. Народ любит еще кровь царскую“ [!]
Муравьев: „От глупости“.
В связи же с грядущей расправой над Бурбонами умилительная фраза Карамзина о „крови царской“ приобретает второй, зловещий смысл — и декабрист, ставя в конце ее восклицательный знак, кажется, это заметил. Тут писатель-историк, кстати, мог бы „перехватить инициативу“: ах вот как, народ любит „кровь царскую“ от глупости (темноты, невежества, исторической отсталости) — но могут ли массы быстро поумнеть, перемениться, и на что должен рассчитывать политик — на сегодняшний или завтрашний дух народа?
Карамзин: „Один маркиз [заика], который был некогда осыпан королевскими милостями, играет теперь не последнюю роль между неприятелями двора. Некоторые из прежних его друзей изъявили ему свое негодование. Он пожал плечами и с холодным видом отвечал им: „Что делать? Я люблю мяте-те-тежи!““
Муравьеву неприятна насмешка над дворянином-революционером (сам ведь из таких!), и он зачеркивает два лишних, заикающихся слога; не желает улыбаться вместе с русским путешественником. Дальше — особенно острые строки.
Карамзин: „Помнит ли маркиз историю Греции и Рима? Помнит ли цикуту и скалу Тарпейскую? Народ есть острое железо, которым играть опасно, а революция отверстый гроб для добродетели и самого злодейства“.
Муравьев: „Вероятно, мораль скверная“.
Ответ не очень уверенный, потому что ведь и сам декабрист не хочет вовлекать народ в российскую революцию; но он все же находит скверной мораль, которую настойчиво выводит отсюда Карамзин.
В разговоре с Николаем Тургеневым историк тогда же восклицает: „Вы сами не способны ни к какому преуспеянию. Довольствуйтесь тем, что для вас сделали ваши правители и не пытайтесь произвесть какое-либо изменение, так как опасно, чтобы не наделали вы глупостей!“
Однако вернемся к „Письмам русского путешественника“.
Карамзин: „Всякое гражданское общество, веками утвержденное, есть святыня для добрых граждан; и в самом несовершеннейшем надобно удивляться чудесной гармонии, благоустройству, порядку“.
Подчеркнув последнюю фразу, Никита Муравьев не сдерживается, и прямо между строк вписывает — дурак.
Любимому другу дома, „евангелисту арзамасцев“ (а ведь „беспокойный Никита“ один из них!) — самому Карамзину отвешено дурака!
Николай Тургенев, утверждая, что Карамзин умный в истории, добавит (разумеется, „по секрету“, в письме): „А в политике ребенок и гасильник“. Брат-единомышленник Сергей Тургенев находит, что лучше бы историк оставил другим „проповедовать мрак, деспотизм и рабство“.