Большая часть того, что я говорил Ристелли в это время, было предназначено убедить его в моих лишениях, в отсутствии стимуляции, что нейтрализует мой артистический дух, и все это с прицелом убедить его пронести для меня небольшую контрабанду. Хотя он и симпатизировал моим жалобам, он не подавал никакого вида, что созрел для надувательства. Он часто сворачивал разговор в теоретическом или философском направлении, и не только на то, что связано исключительно с искусством. Он, похоже, смотрел на самого себя, как на моего ментора и пытался подготовить для меня неопределенное будущее, в котором я буду жить, если не полностью свободным, то по крайней мере не связанным духовными узами. Как-то раз, когда я мимоходом описывал себя, как живущего за пределами закона, он сказал: «Это совсем не так. Преступник находится абсолютно в самом сердце закона.»

Он промостился на уголке старого исцарапанного стола, затиснутого в угол художественной комнаты, почти скрытый прислоненными сложенными мольбертами, а я сидел, вытянув ноги, на складном стуле у противоположной стены, покуривая одну из «Кэмел» Ристелли. Свинина стоял у раковины, прополаскивая кисти в льняном масле, сгорбив плечи, излучая враждебность, как надутый ребенок, лишенный компании взрослых.

«Потому что мы внутри тюрьмы?», спросил я. «Это ты хочешь сказать?»

«Я говорю о преступниках, а не просто о заключенных», сказал Ристелли. «Преступник — это фундамент закона. Его вдохновитель, его оправдание. И в конечном счете, разумеется, его жертва. По крайней мере в глазах общества.»

«А какими, к черту, еще глазами можно на это смотреть?»

«Некоторые могут смотреть на заключение, как на возможность научиться преступным умениям. Наверное, им лучше было бы находиться где-то в другом месте, но они в тюрьме, поэтому пользуются возможностью. Но только частично. Они не понимают истинной природы этой возможности.»

Я почти попросил объяснить его последнее заявление, но Свинина выбрал момент, чтобы спросить Ристелли, надо ли натянуть холсты.

Ристелли сказал: «Хорош на сегодня. Увидимся на следующей неделе.»

Нацелив суровый взгляд в моем направлении, Свинина сказал: «Ага… хорошо», и затопал в коридор.

«Преступник и все, что он символизирует…», продолжил Ристелли. «Зверство. Безумие. Непредсказуемость. Он — причина существования общества. Поэтому тюремная система — это центральный элемент общества. Его определяющая парадигма. Его модель.» Он выстучал сигарету из пачки и помахал ею. «Кто здесь директор?»

«В Вейквилле? Хуев начальник тюрьмы.»

«Начальник!» Ристелли усмехнулся. «Он с охранниками здесь, чтобы справляться с чрезвычайными ситуациями. Чтобы поддерживать порядок. Они напоминают правительство. Только у них гораздо меньше контрольных функций, чем у президента с конгрессом. Ни налогов, ни директив. Вообще ничего. Им все равно, что вы делаете, пока вы делаете это втихую. Именно преступники день за днем правят тюрьмами. И есть такие, кто думает, что человек свободнее в ней, нежели в мире.»

«Ты говоришь, как старый пожизненник.»

Смущенный Ристелли вытащил сигарету из губ и пустил дым изо рта и ноздрей.

«Но ни хуя ты об этом не знаешь», сказал я. «Ты — свободный.»

«Ты меня не слушаешь.»

«Я знаю, что должен хвататься за каждое твое проклятое слово. Но просто, понимаешь, иногда оно задевает слишком глубоко.» Я стряхнул пепел с кончика Кэмел и спрятал окурок в карман. «Как насчет смертного приговора, старик? Если мы всем заправляем, как мы позволяем им делать такое дерьмо?»

«Убийцы и невинные», ответил Ристелли. «Система не терпит ни тех, ни других.»

Похоже, я понял, но не хотел показать, что ристеллиева чепуха проняла меня, и вместо того, чтобы дальше исследовать вопрос, я сказал ему, что у меня дела и вернулся в свою камеру.

Я работал над серией портретов углем и пастелью, запечатлявших моих приятелей по классу в созерцательных позах, их зверские лица преображены рассмотрением каких-то проблем живописи, и на следующую неделю после занятий, когда Ристелли осматривал мой прогресс, он обратил внимание на то, что я не стал включать в рисунок их татуировки. Руки и шеи обвитые браслетами из колючей проволоки, зигзаги молний, свастики, драконы, мадонны, черепа; лица с вытравленными надписями готикой и плачущие черными слезами в моих картинах все они отсутствовали, мускулы очищены, чтобы не отвлекать от жульнической святости, которую я пытался передать. Ристелли спросил, чего именно я хотел этим выразить, и я ответил: «Это шутка, старик. Я превратил этих уродов в философов-королей.»

«Короли тоже носят татуировки. Например, на Самоа.»

«Да ради бога.»

«Тебе не нравятся татуировки?»

«Лучше я вставлю косточку в нос.»

Ристелли начал расстегивать рубашку: «Посмотрим, что ты скажешь об этой.»

«Да все окей», сказал я, подозревая теперь, что интерес Ристелли к моему таланту был прелюдией к гомосексуальному соблазнению; но он уже обнажил костлявую грудь. Прямо над правым соском, слегка не по центру, светилось раскаленное валентиново сердце, бледно-розовое с золотым транспарантом, соединенным с его остроконечным основанием, а на транспаранте выколоты темно-синие слова: Сердце Закона. Цвета были такие мягкие и чистые, дизайн так прост, что казалось — несмотря на контраст с бледной кожей Ристелли — это природная штука, словно случай превратил врожденные пятна в имеющую смысл картинку; но в тот момент я меньше думал о художественных достоинствах, чем о внутреннем ее смысле, слова напомнили мне то, что Ристелли произнес несколькими днями ранее.

«Сердце закона», сказал я. «Это значит, ты совершал преступления? Ты тоже преступник?»

«Да, можно сказать, что никем другим я не являюсь.»

«О, конечно! Ты один из повелителей зла. Где заполучил татуировочку?»

«В месте по имени Алмазная Отмель.»

Единственная Алмазная Отмель, о которой я слышал, была районом ЛА, населенным в основном азиатами, но Ристелли рассказал, что это еще и название тюрьмы в северной Калифорнии, где он провел несколько лет. Он утверждал, что был одним из немногих, кто когда-либо покинул это место.

«Не похоже, чтобы ты встречался с кем-то, кто отбывал там срок», сказал он. «До сих пор, конечно. Мало кто вообще знает о ее существовании.»

«Так это суперстрогач? Вроде Залива Пеликанов? Ты должен был сотворить что-то чертовское, чтобы попасть в подобное место.»

«Я был дураком. Вроде тебя, мое преступление — глупость. Но когда я покинул Алмазную Отмель, то дураком больше не был.»

В его голосе присутствовала евангелическая дрожь, словно в памяти он обращался к лицезрению бога, а вовсе не тюремной камеры. Я сообразил, что он со странностями, и подумал, что причина его освобождения это какая-то нестабильность, развившаяся во время отбывания приговора. Он начал застегивать рубашку, и я снова рассмотрел татуировку.

«Выглядит совсем не как тюремная работа… ничего подобного я не видел», сказал я. «Даже не кажется, что это чернила, цвет такой чистый.»

«Цвета идут изнутри», сказал Ристелли с благочестивым апломбом проповедника, цитирующего священный текст. «Тюрем не существует.»

x x x

Разговор мне запомнился. Если Ристелли не чокнутый со справкой, то я предположил, что он далеко зашел на той дорожке; и все же, пока он давал мне конкретную информацию об Алмазной Отмели, смесь страстности и твердости в его голосе, когда он говорил об этом месте, казалась не свидетельством разбалансированного ума, но совершенного спокойствия, как если бы оно возникало от фундаментальной уверенности, рожденной в более тихом эмоциональном климате, нежели в тюремном фанатизме. Я думаю, все, что он сказал, было нацелено на произведение эффекта, однако мотивы его меня не заботили. Мысль, что по какой-либо причине он пытается манипулировать мной, подразумевала, что ему от меня что-то нужно, и если таков был данный случай, я подумал, что самое подходящее время, чтобы ему стали известны мои нужды.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: