«Эй, брат», сказал я. «Что тут с этим местом? Никто не записывает прибытие и все такое?»
Мужик смотрел на меня секунду, вертя колпачок ручки. На его пальцах были слабые чернильные следы, тени старых татуировок. Точность его движений выражала определенную степень нервозности, но когда он заговорил, голос его был спокоен, свободен от рисовки. «Боюсь, я не могу тебе помочь», сказал он.
Я, наверное, был бы на знакомой почве, если б он отреагировал проклятием, угрозой, или раболепием, жульническим энтузиазмом, которые сигнализировали бы, что он воспринимает меня, однако его вежливый формальный ответ не соответствовал ни одному из моих ожиданий. «Я не прошу, чтобы ты встревал, мужик. Мне просто надо знать, куда идти. Я не хочу, чтобы мне надавали по яйцам только за то, что я неправильно свернул.»
Глаза мужика перекочевали на стену камеры; он, казалось, сосредотачивался, словно я был раздражителем, чье присутствие он силился превозмочь. «Иди, куда хочешь», сказал он. «В конце концов ты найдешь что тебе подойдет.»
«Сволочь!», забренчал я наручниками о решетку. «Ты, сука, о чем толкуешь? Я тебе не какая-то вонючая рыба!»
Его лицо напряглось, но он продолжал смотреть на стену. Внутри камера была выкрашена желтовато-кремовой краской, стены пачкали пятна выцветания и места, где краска отшелушилась, в целом все слегка напоминало ряд деревьев, растущих из бледного грунта. Через несколько секунд он, казалось, весь ушел в созерцание картины. Некоторые из людей в других камерах на нижнем ярусе повернулись в нашу сторону, однако никто не подошел к своим дверям, и я не ощущал общей враждебности. Я привык к тюрьмам, наполненным людьми, жаждущими зрелища, чтобы рассеять рутину, любого рода действия, чтобы скрасить монотонность, и ненормальное молчание и пассивность этих мужиков одновременно пугала меня и вводила в ярость. Я кружком прошелся по коридору, обводя жителей камер пристальным взглядом, ненавидя их мягкие, безразличные лица и произнес голосом достаточно громким, чтобы услышали все: «Кто вы здесь, кучка гомосеков? Куда мне, черт побери, надо идти?»
Некоторые возобновили свои тихие занятия, в то время как другие продолжали наблюдать, но никто мне не ответил, и единодушное отсутствие их реакции, странная плотность атмосферы их молчания действовали мне на нервы, играли на них. Я подумал, что попал, наверное, не в тюрьму, а в сумасшедший дом, заброшенный хранителями. Мне хотелось проклинать их дальше, но я чувствовал, словно швыряю камни в церковный шпиль, такими равнодушными и неуязвимыми они казались. Словно старушки, утонувшие в своем вязании или записных книжках, хотя ни одни мужик с виду не казался хоть сколько нибудь старше меня. Грубо махнув рукой на всех, я снова зашагал, но кто-то позади меня крикнул: «Сука!», и я повернулся. Лысый появился из камеры и свирепо смотрел на меня поросячьими глазками. Он поднял кулак и потряс им в воздухе, спазматическим жестом фрустрации. «Сука!», повторял он. «Сука…ах ты сука!» Он сделал еще один детский жест и начал икать. Я видел, что он готов заплакать, его подбородок дрожал. Он тяжело шагнул вперед, потом скованно повернулся и схватился за решетку своей камеры, сунув лицо между железом казалось, словно он забыл, что воротца открыты. Многие заключенные покинули свои камеры и стояли вдоль ярусов, сконцентрировавшись на нем — он закрыл голову ладонями, словно защищаясь от давления взглядов, и сполз на колени. Сдавленное рыдание сорвалось с его губ. Весь дрожа, он уселся на корточки. Стыд и ярость спорили на его лице, два потока сливались вместе и за мгновение до того, как свалиться на бок, он поймал течение одного из потоков и слабо произнес в последний раз: «Сука!»
За девятым пролетом лежал глубоко затененный блок камер, где стояла пахнущая плесенью клаустрофобная атмосфера катакомбы. Стены из голого камня стояли тесно, по ним бежали железные лестницы; камеры походили на жерла пещер; тусклые белые потолочные огни обладали силой излучения далеких звезд, спрятанных в складках черного облака. Уставший до предела, я уже не желал исследовать этот блок. Сразу у подножия лестницы находилась камера открытая и незаселенная, и, решив, что самый безопасный способ будет позволить любому из командиров самому прийти ко мне, я вошел в нее и сел на койку. Меня сразу же поразило качество матраца. Хотя внешне он казался обычным — тонким и бугристым, он был мягче и эластичнее, чем любой из тюремных матрацев, на котором я когда-либо располагался. Я растянулся на койке и обнаружил, что подушка тоже замечательно мягкая и тугая. Закрыв глаза, я позволил покою усмирить меня.
Должно быть, я задремал на несколько минут, когда услышал баритон, произнесший: «Пенхалигон? Это ты, парень?»
Голос был слегка знаком, и что-то знакомое было в тощем, широкоплечем мужике, стоявшем у входа в мою камеру. В раме тяжелой массы сальных волос его лицо было узким, с длинными челюстями и впалыми щеками, с тонким носом и полными губами. Он мог быть любимым ребенком Элвиса и Злобной Ведьмы Запада. Я не мог его припомнить, но почувствовал, что должен быть настороже.
Он хрюкнул-хохотнул. «Да я не так уж изменился. Просто сбрил бороду, вот и все.»
Я узнал его и сел прямо, встревожившись.
«Да не вскакивай. Я не пришел тебя трахать.» Он угнездился на краешек койки, скосив глаза на камеру. «Тебе надо повесить одну-две картинки на стенах, здесь на складе есть самые всякие.»
У меня имелись к нему вопросы, касающиеся как существа дела, так и несколько домовитого характера его последнего заявления, ибо во время моего первого месяца в колонии минимального режима Ричард Кози, тогда отбывавший восьмерку за убийство, отправил меня в госпиталь на большую часть месяца с ранениями, проистекшими после избиения и попытки изнасилования; поэтому его комментарий по поводу внутреннего убранства как-то проскользнул мимо меня.
«Думаю, давно уже никто не делал такую прогулку, как ты», сказал Кози с ноткой восхищения. «Прямо от двери и всю дорогу до восьмого? Никогда сам не видел, чтобы хоть кто-то сделал такое, это уж точно.» Он сцепил руки на животе и прислонился к стене. «У меня заняло год, чтобы подняться сюда с шестого.»
Все мои мускулы напряглись, но он просто сидел, дружелюбный и непринужденный.
«Большинство останавливаются где-то в первых нескольких блоках», продолжал Кози. «Не чувствуют себя достаточно комфортабельно, пока не забьют где-нибудь местечко.»
«Это правильно?»
«Ага, они чувствуют себя примерно как ты, когда дошел до девятого. Вроде как лучше остановиться и дать вещам самим устаканиться. Это со всеми так, только ты забрался гораздо дальше большинства.»
Я отвечал неопределенно хмыкая, но напряженно следил за ладонями Кози и за мышцами на его плечах.
«Слушай сюда», сказал он. «Я понимаю, что ты чувствуешь, но я не тот человек, которым был. Ты хочешь, чтобы я увалил, это же ясно. Но я понимаю, что ты хочешь и поговорить. Я это знаю, потому что когда сам пришел сюда, то все, что хотел, так это поговорить с кем-то.»
«Я тоже не тот, что был раньше», сказал я, вставив угрозу в собственный голос.
«Ну, что ж, хорошо. Пусть срок в Алмазной Отмели отбывают другие люди, чем те, которыми мы когда-то были.»
Я начал думать, что, может, и в самом деле Кози изменился. От него больше не исходило враждебное излучение, как когда-то, а речь, ранее бывшая вспышками ругани пополам с безграмотностью, ныне по контрасту была неторопливой и обдуманной. Манеры стали спокойными, татуировка красного паука в центре лба исчезла. «Просто сносилась, мне кажется», ответил он, когда я спросил. Он рассказал, что смог, об Алмазной Отмели, но предупредил, что тюрьму не так-то легко объяснить.
«Это будет тебя раздражать… по крайней мере, это раздражало меня», сказал он. «Но никто не сможет рассказать тебе, как работает это место. Все приходит к тебе само, когда ты в этом нуждаешься. Есть столовая и магазин, как и везде. Но жратва чертовски лучше, а в магазине не берут денег. Всем заправляет руководство. Снабжением, дисциплиной, отдыхом. Нам не нужны никакие охранники. Мне — не нужны…»