В течении нескольких следующих дней я пришел к пониманию, что, как и утверждал Кози, я и в самом деле забыл фундаментальные принципы выживания, и что вне зависимости от того, как я отношусь к Совету и к природе Алмазной Отмели, мне весьма нужно нанести визит Черни. Я, однако, отложил визит еще на несколько дней. Хотя я и не хотел этого признавать, но находил перспективу взбираться по железной лестнице на ярус, где жил Черни, довольно страшной — казалось, что в признании видимости авторитета старика я до некоторой степени признавал и его реальность. Сидя в своей камере, глядя вверх на тусклые белые огни за девятым пролетом, я начал упорядочивать все, что знаю о тюрьме, чтобы поискать в этом новом упорядоченном знании логическое обоснование, которое если и не объяснит всего, что я вижу, то по крайней мере обеспечит твердую почву между плюсами веры и софизма. Я восстановил свои отношения с Кози, дело простого извинения, и от него узнал, что тюрьму построили в 1850-х и первоначально использовали как место для людей, чьи преступления были связаны тем или иным образом с городишками, расплодившимися во времена Золотой Лихорадки. Совет Тюрем решил свернуть Алмазную Отмель в 1900-х, и в это время, как верил Кози, что-то произошло, что превратило ужасное место, где выживали лишь немногие, в более доброжелательное обиталище, которым оно с тех пор стало. Он раскопал библиотечные копии переписки между Советом Тюрем и начальником тюрьмы, человеком по имени МакКандлес Квирс, которая задокументировала отмену приказа о сворачивании и пожаловала тюрьме автономию, с мыслью, что она должна стать колонией, посвященной скорее реабилитации, нежели наказанию. Во время этого периода каждый уровень общества был богат на реформаторов, тюремная реформа тоже много дискутировалась — и в свете этого такое изменение, которое претерпела Алмазная Отмель, не выглядело экстраординарным; но тот факт, что именно Квирсу было поручено надзирать за изменением, попахивал чудно, ибо Совет часто делал ему выговоры за дурное обращение с заключенными. На самом-то деле именно зверства, совершенные во время его правления, вынудили Совет поставить вопрос о реформах. Сообщалось, что заключенных сажали на кол, сдирали кожу, разрывали на части тюремными собаками. Письма Квирса демонстрировали, что он тоже претерпел трансформацию. До 1903 года его тон в ответ на запросы Совета был дерзким и богохульственным, но впоследствии письма отражали рациональный, даже раскаивающийся характер, и он продолжал служить тюремным надзирателем вплоть до отставки в 1917 году. Записей о произведенных заменах не было, и Кози выдвинул теорию, что к власти пришел тот Совет, который мы знаем, хотя возможно, принимая во внимание преклонный возраст Квирса (88), что они управляли делами за много лет до того. С 1917 и далее переписка между Алмазной Отмелью и Советом Тюрем постепенно сокращалась, и в 1944, незадолго до Дня Победы в Европе, она, очевидно, прекратилась совсем. Словно бы тюрьма, со всеми своими делами, стала несуществующей в глазах государства.
Как-то Кози показал мне пожелтевшую фотографию, которую раскопал в тюремных архивах. Она была снята во дворе в солнечный майский день 1917 года — дата неразборчивым почерком была записана на обороте фотографии — и запечатляла группу из женщины и пяти мужчин, четырех заключенных, один из них черный, и еще одного пожилого человека с седыми, взлохмаченными ветром волосами, и изборожденным морщинами лицом, одетого в темный костюм с галстуком. Кози идентифицировал пожилого, как МакКандлеса Квирса, надзирателя тюрьмы. «А эти», сказал он, показывая на оставшуюся четверку, «это Совет.» Он постучал по каждому по очереди. «Эшфорд, Черни, ЛеГари, Холмс.»
Судя по их лицам, им бело чуть за двадцать. Имелось грубое сходство между ними и стариками, которых мы встречали каждый день во дворе, но мысль о том, что это те же самые люди, казалась абсурдной.
«Если так, то им всем больше сотни каждому», сказал я. «Они старики, но не такие же старые.»
«Взгляни на форму голов», сказал Кози. «На их выражения. У всех широкая улыбка. Взгляни на руки Черни. Видишь, какие они большие? Это они, все именно так.»
«Тебе надо глубоко вздохнуть, парень. Это же не трахнутое Волшебное Царство, здесь речь идет о тюрьме.»
«Это Алмазная Отмель», мрачно возразил он. «А мы не знаем, что здесь за чертовщина.»
Я изучил фотографию более пристально, сосредоточившись на женщине. Она была милой, с тонкими чертами лица, с ниспадающими светлыми волосами. Заметив мою внимательность, Кози сказал: «Я думаю, это его красотка. У Квирса не было ни дочери, ни жены, а у нее вид любовницы.»
«Откуда взял?»
«Слишком хороша. Словно она не мужчина или женщина, а что-то совсем иное.»
Фотографию в сторону, но то, что рассказал мне Кози, придавало правдоподобный исторический контекст невероятной реальности Алмазной Отмели, однако ключевой ингредиент заклинания, которое зачаровало тюрьму, отсутствовал, и когда я наконец собрался нанести визит Черни, то несколько окопался, и думал склониться к своему предположению, что мы ничего не знаем о наших обстоятельствах и что все, о чем мы думаем, что знаем, может вполне проводиться только для того, чтобы отвлечь нас от истины. Взбираясь по лестницам, минуя метр за метром камень, пепельно-черный и неровный, словно стены шахты, я чувствовал себя на взводе. Вверху на третьем ярусе потолочные огни испускали сияние, обладавшее свойствами сильного лунного света; решетки и поручни покрывали чешуйки ржавчины. Четверо заключенных лениво стояли у поручней возле камеры Черни — того латино, который говорил за него, среди них не было — и один из них, длинноногий черный с тщательно подстриженными волосами, его бачки и тонкие усы придавали тощему лицу пиратский вид, отделился от остальных и, нахмурившись, пошел в мою сторону.
«Предполагалось, что ты придешь неделю назад, а ты тащишься только сейчас?», спросил он. «Так не пойдет, Пенхалигон.»
«Он сказал прийти, когда я захочу.»
«Мне все равно, что он сказал. Это неуважение.»
«Ты мыслишь старомодно.»
Он посмотрел растерянно.
«Это подход, который ждешь найти в Вейквилле и в Сан-Кю», сказал я. «Но не в такой по-передовому мыслящей тюряге, как Алмазная Отмель.»
Черный начал было говорить, но повернул назад к камере, когда на ярус, шаркая, вышел Черни. У меня и мысли не возникло посмеяться над стариком. Окруженный молодыми людьми, внимательными, как тигры, он казался источником их силы, а не их подопечным. Хотя у меня по-настоящему и не было такого намерения, но когда он сделал знак рукой, самый слабейший из жестов, я немедленно пошел к нему. Его глаза коснулись моих, потом побрели в сторону тусклого свода за перилами. Через секунду, он зашаркал назад в камеру, почти незаметным жестом показав другим, что я должен последовать за ним.
Телевизор, вмонтированный в стену, был настроен на мертвый канал, динамики шипели, экран заполнял лишенный образов снег из черных, серебряных и зеленых снежинок. Черни сел на свою койку, простыни кремового цвета блестели, словно шелковые, а я — так как он не пригласил меня сесть — занял позицию в тылу камеры, уперевшись ладонью в стену. Поверхность стены оказалась неожиданно гладкой, и посмотрев, я обнаружил, что она не из гранита, а из черного мрамора с белыми прожилками, которые вместе образовали рисунок исключительной сложности.
Во время моего первого разговора с Черни, он намекнул, чтобы я приобрел в магазине несколько картин, чтобы украсить свою камеру, «пока твои стены не созреют». Хотя меня и поразила эта фраза, в то время мое внимание занимали другие заботы; но с тех пор я открыл, что раз только камера занята, стена напротив койки начинает обесцвечиваться и это обесцвечивание постепенно образует запутанные рисунки, напоминающие камень, который китайцы называют «письменным», природные минеральные абстракции, в которых одаренный воображением наблюдатель, может угадать все манеры пейзажей. Стена в моей камере начала обесцвечиваться, но ее рисунки были еще редкими и неважно определенными; однако стены Кози, Бербика и других реализовались полностью. Говорили, что эти характерные образы являются иллюстрациями внутренней природы жильца, и по размышлении выступают в качестве инструкции наблюдателю о его недостатках, его потенциалах, о характере его души. Ни одна из них по крайней мере из тех, что я видел — не сравнивалась по продуманному величию со стеной Черни. Глядя на нее, я путешествовал по лабиринтам улиц фантастического города с рядами зданий с веретенообразными, колючими башенками и восьмиугольными дверями; я проходил по тропинкам белого леса, создания которого были коронованы ветвистыми рогами, которые сами по себе образовывали другие, еще более запутанные ландшафты; я курсировал по черным рекам, чьи берега были потрясающей конструкцией из кристаллов и льда, населенный нимфами и ангелами с крыльями арктических бабочек. Я не могу сказать, как долго я все это рассматривал — довольно долго, мне кажется, потому что во рту было сухо, когда я оторвался — но из этого опыта я вывел впечатление витееватого, интенсивно духовного интеллекта, которое сильно спорило с пресным, дисфункциональным видом Черни. Он глупо улыбался, зафиксировав взгляд на своих ладонях, которыми беспокойно двигал на коленях, и я подумал, не закончилась ли уже аудиенция, не должен ли я уйти. Тогда он заговорил, невнятно бормоча, так же, как во дворе. Но этот раз я понимал его в совершенстве, однако уверен, что ни одно внятное слово не покидало его уст.