Андрей Волос не изяществом слов и образов, но и не пафосом сказания о Мамаевом побоище, а одной только прозаической ясностью того, что есть жизнь и смерть, описал погромы душанбинские глазами того самого колониального бастарда, что в миг резни да погромов и ощутил себя человеком, так как оказался обреченным только на забвение да смерть. И если этот человек ищет спасения - то он находит спасение и для всех тех, кто погряз то в чувстве малодушном ужаса, то в уродской жажде возмездия.
Империя - ценитель с а м о с т и, она уберегает в искусстве все даже самое хрупкое и малое, собирая из всех красок наций свой высокородный величественный букет. Литература после Империи похожа на породистую псину, утерявшую свой дом, где так ее холили, что отдельной щеточкой расчесывали каждую драгоценную шерстинку. Литература после Империи - это бродячее не помнящее своей породы животное, ищущее, кому быть нужным хоть бы уж не за самость свою, а просто за умение послужить или подать голос, но попадающее уже только в лапы живодеров: "заячьи польта из них делать будут под рабочий кредит!"
А потому каждый пишущий на русском языке родной ему культуры ц е л о г о м и р а, - пишет теперь о том родном и целом, что уже-то уходит в небытие. Но превращаясь теперь в скитальца, художник и после Империи вовсе не лишается выбора, а как раз становится перед выбором: или он пишет трагедию бытия - трагедию утраты "целого мира", или разворачивает одну только фантастическую метафору небытия, превращая распад "целого мира" в некое потустороннее экзотическое зрелище.
В произведениях многих новейших беллетристов мы не найдем изображения действительности и даже одного реального лица нашего современника, как если бы и вправду от нашего мира и современности не осталось ничего кроме космической пыли, пустоты. Это даже не тот наш мир, что запечатлен с близи, хотя бы как кинокамерой, а виртуальный мультфильм. Писатель Фазиль Искандер сказал как-то о том, что есть литература Дома и Кочевья. Теперь, после Империи, литература скитальцев сосуществует... с литературой пришельцев. Для какого-то, по чьей-то надобности эти пришельцы оказываются мессиями, что в скафандрах разнообразных модернистских "измов" посланы наподобие космонавтов исследовать нашенское "небытие". На деле ж такой тип - пришельца - тоже платит именно современности рабскую дань экзотикой: он пишет на русском языке родной культуры о том, что уж не родное ему, а будто б и чужое - о том, отчего осталось якобы одна пустота. Это тип "экзотического писателя" не в России, а из России; а-ля рюс! господин Азиат в модерновом скафандре и с балалайкой под мышкой!
Возбудитель "экзотической" болезни - чувство неполноценности. Но что возмещает имперская экзотика в современной литературе? Утрату высокородной величественной поэтики целого мира. Экзотическое в нашей литературе сегодня - это и есть разнородная космическая пыль некогда целого, осмысленного, блестящего мира Империи.
Однако ж на смену уходящему имперскому самосознанию в Литературе после Империи неминуемо является самосознание национальное - и то русское, что осознано уже только как русское, возвращает утраченное родство с жизнью, ясное чувство родных пределов, осязаемую немифическую родину. Ведь она, самобытность русская, вовсе не растворилась в имперском многоцветье. Да, был большой имперский стиль, но ведь была и есть этнопоэтика русской прозы. Существует, был и есть русский человек! А потому удивительно, когда это живое, этого человека, заставляют нас лицезреть в виде некой виртуальной реальности, пустоты; где люди не люди - а виртуальные муляжи живых существ; где жизнь не жизнь - а разветвленный надуманный мир виртуальной игры в сущее.
Сны эти виртуальные о России - плоды больного экзотического воображения пришельцев, воображающих, что они-то настоящие, а кругом них отчего-то должна быть безжизненная пустошь, где не родится ничего живого, настоящего. Один такой пришелец создавал с помощью компьютера из своей фототипии всяческие виртуальные портреты, выдавая эти изображения на публику, а реальное лицо скрывая: возможно, не удовлетворен был собственной наружностью, но эта маска неживая вместо лица как нельзя наглядней иллюстрирует, что же такое есть "развернутая метафора небытия". Это - страх перед бытием, выдаваемый за тайну небытия. Страх своей не физической вовсе, но духовной неполноценности.
Литература после Империи, будто б темная комната, еще долго будет полна страхов.
МЕРТВЫЙ СЕЗОН
О литературно образованных людях
В книжном приложении "Независимой газеты" опубликованы рассуждения Владимира Березина под названием "Раб есть вещь", обязанные по профилю этого приложения быть рецензией на "Степную книгу" Олега Павлова. Но вместо того, чтоб разобрать книжную новинку, вообще не касаясь собственно сюжетов и содержания рассказов "Степной книги", рецензент взялся открыть святая святых ее автора. И вот оказалось, на этот раз, что ни книгой одной стало в литературе больше, а есть некто, пишущий и пишущий о рабах, в ком утрачено "человеческое начало". И вот уж братство людей в их тяготах и лишениях оказывается "армейским рабством", а жизнь людская, где есть страдание, но есть и преодоление, оказывается рабской нежитью.
Березин рассуждает красиво, внешне мужественно, да вот все же малодушно и без всякого смысла. Утратить человеческое начало может только труп человека. Если хочешь мыслить абстрактно, то мышление это никак нельзя применять в разговорах о человеке, психология которого, пускай даже это психология раба, имеет всегда реальное наполнение. Да и что-то утверждая, потрудись предъявить доказательства. Раз заявляешь, что написано о рабах, то предъяви рабов. Раз заявляешь об утрате человеческого начала, то предъяви, где и как это у автора показано или хоть сказано.
И как обрыдли рассуждения о том, что кто-то пишет на "армейскую тему"! У нас, заводя все эти обязательные литературные разговоры о "темах", давно не утруждают себя уже ответами на вопросы. Называя громко ту или другую "тему", только и обнаруживают сам жизненный материал произведений - именно не вымышленных на какую-то тему, а жизненных. Но тема - это совокупный смысл литературного произведения, нравственный его императив, если сказать еще ответственней. Так рассказы Варлама Шаламова, написанные по расхожему мнению на "лагерную тему", воплощают всякий раз острейшие нравственные темы и менее всего являются однообразным воплощением материала, физиологическим нескончаемым очерком о пребывании человека за колючей проволокой. Но вопросы бытия человеческого, вопросы нравственные и оказались для понимания большинства наших зоилов чем-то несущественным или несуществующим - модно рассуждать о "харизме", "стиле" и прочей галантерейной мишуре, красуясь своей интеллектуальностью как фигуркой. У Владимира Березина венчает такие рассуждения пассаж, которым, наверное, он более всего и гордится: "Харизматичность Павлова очевидна, она в языке, тяготеющем к русскому классику, отказавшемуся от ордена Андрея Первозванного, к уходящей традиции русской культуры, где на престоле сидит писатель-учитель".
И вот апофеоз, уж простите, скудоумия фигуристых абстрактных схем: да разве в искусстве, как и в науке, бывают несовременные открытия? Возможен ли такой абсурд, чтоб существующий в реальном времени художник принадлежал "уходящей традиции"? Что-то уходит или отмирает только тогда, когда лишается в реальном времени своего продолжения. Но если признается принадлежность реально существующего художника пусть хоть и к этой вымороченной рецензентом "традиции учительства", то она тем более не уходит, не умирает - тогда уж доказывается ее насущность, современность, а не обратное. И разве Солженицын выдумал какой-то особый язык, который бы не был просто русским языком, тяготеть к которому дано от рождения каждому русскому, в том числе и самому Солженицыну? Можно, конечно, попытаться скопировать особенности художественного построения речи - языковой код - Солженицына, но для чего? кому это надо? Ну если только азартному какому-нибудь мистификатору, хоть и тогда получится пародия: если еще возможно собезьянничать со стилем, то скопировать духовное содержание нельзя. Потому что духовность прозы - это вовсе не совокупность каких бы то ни было приемов, а труд всегда единственной и всегда неповторимой человеческой души.