Возвращаясь через вестибюль, Мятлев краем глаза заглянул в полуотворенную дверь комнатки Афанасия. Камердинер сидел за столом без кафтана, в одной рубашке, с чайным блюдцем в растопыренных пальцах и с неизменным Вальтером Скоттом в другой руке. Ярко-красный шейный платок не первой свежести изобличал в нем откровенную пошлость и нескрываемое пристрастие дурить головы своим собратьям, которые видели в нем почти что аристократа, и если не по происхождению, то уж, во всяком случае, по повадкам.

Перед ним возвышался самовар, а слева от него, вальяжно раскинувшись в старом, отслужившем барском кресле, восседал господин Свербеев собственной персоной и окунал в блюдечко длинные усы.

"Какое неприятное лицо,- подумал Мятлев о Свербееве, отходя от двери.Вот уж действительно феномен".

И все же он не мог не рассмеяться над увиденной идиллией и не одобрить действий ловкого камердинера.

Усатая птичка была в руках и, обжигая крылышки о самовар, надеялась угодить своим высоким покровителям, ни о чем не беспокоясь. Постепенно лицо шпиона потускнело, а вместо него в сознании возник образ хромоножки, связанного со шпионом невидимыми узами. Мятлев вдруг понял, что опальный князь - единственный, кто может понять его и оценить ситуацию. И он написал ему пространное письмо, в котором были и такие строки:

"...что поделаешь, дорогой Андрей Владимирович? Блеск и независимость александровско-го поколения не для нас с Вами. Это теперь воспринимается как сказка, как восхитительная идиллия. Знаем лишь понаслышке. Наш удел прозябание. Я уже не вижу, ради чего жить, не существовать, а жить, с вдохновением и надеждами. Был человек, которому я намеревался служить, бедная прекрасная женщина (Вы знаете), но и она стала жертвой все той же силы, которая безраздельно гнетет и нас.

Теперь благодаря Вам, а может быть, и некоторым моим былым "сумасбродствам", я взят под подозрение и обложен, ровно волк в логове, и мне, поверьте, даже протестовать не хочется. Что мой протест? Тот самый шпион, которого Вы обнаружили однажды висящим в печной трубе вниз головой, теперь посещает мой дом на правах близкого приятеля Афанасия и пьет с ним чаи из самовара. Представьте себе на минуту, что хозяин этого дома не я, махнувший рукой на добро и зло, а мой отец со своими принципами, с понятиями чести, с представлениями о долге в просвещенном государстве. Да он бы взял палку и вышвырнул шпиона, да еще не преминул бы прибить шпионского начальника, посмевшего додуматься до такого фарса. Впрочем, в те времена разве могло бы случиться что-нибудь подобное? Тогда и шпионы-то были благородней, не то что нынешние голубые, многочисленные, полуграмотные, все сомнительного происхожде-ния. Я уж не говорю о господах свербеевых, об этой низшей ступени шпионства, которые и мерзнуть готовы, и в дымоходах висеть.

Что же остается? Я любил женщину - она погибла. Офицерская служба мне не удалась, она не для меня. Служение общественному благу мне отвратительно, ибо я в него не верю, да и вообще официальные соблазны меня не влекут. За это в меня тычут пальцами и осыпают упреками, а теперь и вовсе приставили шпиона. Вам кажется, что Вы крайне значительны в своих разоблачительных писаниях, дай Вам бог, как говорится, но я не вижу в сем проку.

Быть может, мне следовало бы жениться и зажить помещиком? Да Вы-то верите в сей путь? И на ком? Что-то я их не вижу... Едва я в шутку заикнулся об этом моей сестре, как она тотчас подсунула мне свою высокородную подопечную красавицу с коровьими глазами. Вы бы посмотрели на это чудовище! Нет, князь, увольте.

Я было вздумал удрать (это давно уже меня мучит), уехал в деревню, а там еще хуже. В столице мы хоть научились (опять же по слабости) прикрывать свою беспомощность мишурой и блеском, видимостью цивилизации, а там все обнажено и потому отвратительно.

Ходят слухи о каких-то реформах, да разве они возможны, ежели каждый третий - переодетый полицейский?..

Вчера со мной опять случился мой приступ. Я гулял возле дворца Прасковьи, когда почувствовал его наступление. Видимо, он продолжался дольше обычного, так как, когда все прошло, я находился уже на Большом проспекте. Пустой извозчик ехал рядом со мной и с ужасом на меня поглядывал. Я уселся к нему и отправился домой. По дороге он рассказал, будто я совал ассигнации прохожему, который принимать их от меня отказывался, хотя я о том его просил и шел за ним по пятам, покуда не очутился на Большом проспекте. Мне же помнилось, что я встретился с генералом Балмашевым (Вы, по своим занятиям, не можете его не знать), который почему-то вручил мне свой английский микроскоп, а денег брать не хотел.

Говорят, в Москве есть доктор Моринари, пользующий подобные таинственные недуги..."

...Закончив письмо, Мятлев задумался и вдруг услыхал странные звуки: то ли хоровое пение, то ли горький плач, и все это под аккомпанемент хлопающих дверей. Он вышел из комнаты. Несколько разноцветных фонариков мерцало на лестнице и по переходам, почти не рассеивая мрака. Внизу, там, где неподвижно страдал мраморный народец, простирая в мольбе навстречу друг другу холодные руки, металась чья-то непонятная, бестолковая тень, спотыкаясь, и падая, и поднимаясь вновь с глухими стонами и причитаниями... Это была тень незнакомого двуногого, и она с тупым усердием в непонятной тоске, запутавшись в мраморном лабиринте, кружилась, подвывая.

Внезапно из полумрака вывалилась рыжеволосая Аглая в белом переднике, вздымающемся на животе.

"Что такое? - подумал князь, пораженный размерами ее живота.- Вот новость!"

Живот и в самом деле был велик и тучен и расползался, подобно опаре, так что Аглая тоненькими ручками с трудом придерживала его, но при этом дерзко глядела на Мятлева.

- Что это? - глупо спросил он.- Это что у тебя? Ты что?

- Обыкновенное дело,- ответила она непочтительно.

- Так ведь это живот,- поперхнулся князь.- Вон он какой. Как же это ты?..

- Обыкновенное дело,- повторила она и вдруг запричитала: - Ваше сиятельство, что ж теперь будет? Куда ж я такая, ваше сиятельство?.. Кабы вы ему внушение сделали!..

В бывших комнатах Александрины, за дверью, что-то упало, покатилось, зашлепало. Там, видимо, душа несчастной страдалицы, возмущенная открывшейся ей несправедливостью, застонала, заметалась. Мятлев заорал, призывая Афанасия, но слуга уже был тут как тут, в парадной ливрее с оторванным галуном, босой, с выражением отчаяния на глупой роже. За ним возвышался господин Свербеев. Он поклонился по-трактирному, хмельно и низко, и пошел прочь из дома, не затворив за собой дверей.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: