Топот ног, голоса, Дима спрашивал, куда она делась, а женщина кричала свое: «Гражданин, в убежище…» Наконец все смолкло, Аля прошла в самый угол двора, здесь жила знакомая мамы, тетя Ляля. Дверь ей открыли прежде, чем она позвонила.
— Я вас увидел в окно, — зашептал сосед тети Ляли. — Не ходите, они выясняют ситуацию… — и многозначительно поднял черные брови, собрав морщинами смуглый лоб.
Зная о вечных ссорах соседей, Аля не послушалась и прошла.
Постучала. Не слышат, у них вход отгорожен шкафами, от соседей. Войдя, Аля увидела все те же два громоздких шкафа и услыхала голос старшего сына тети Ляли, очкарика Генечки:
— Мы же не евреи, и дедушка с папой инженеры!
— Отец обеспечит нам питание, а это главное, — поддержала его тетя Ляля.
— Но ты же, Генечка, комсомолец! — послышался голос младшего Гришеньки.
— Подумаешь! Сожгу билет и все, никто не заикнется.
Аля попятилась, вышла скорее к выходу. Сосед, услужливо открывая ей дверь, тараща и без того выпуклые карие глаза, торжествовал:
— А я что говорил? Они ждут врага!
Такого, как у этой тети Ляли, Аля не слышала в своем дворе даже от Нюрки. От войны прятались, но чтобы ждать фашистов!..
Забыв о Диме, Аля брела по Большой Бронной с таким чувством, будто окунулась в помойку. А разговор вела дебелая, вальяжная тетя Ляля. Сколько помнила Аля, эта дама всегда лежала на постели, прикрыв ноги пледом, покуривала и брала конфеты из раскрытой коробки, положенной тут же, на подушке. Одну она протягивала Але, а маме, кокетливо улыбаясь, отказывала:
— Тебе, родненькая, вредно сладкое.
Надо сказать маме, чтоб не ходила туда, никогда.
Мама выслушала Алю, постучала кончиками пальцев по столу, за которым они пили чай:
— С тех пор, как погиб твой отец, я к ним не хожу, сытый голодному не товарищ.
— Но Генька-то! Сжечь комсомольский билет!
— Да, его жаль! Исковеркан парень, на фронт из-за скверного зрения не попал, только артачится и думает о собственном благополучии. Откуда-то берутся же предатели… Но все это, думаю, вспышка страха, никого они не ждут, потому что не могут представить, что такое враг на родной земле.
Дима перед сменой встретил ее во дворе завода, специально ждал.
— Удрала от меня? Искал, искал, как сквозь землю, — и, наклонившись, хотел поцеловать.
Она замерла, только высоко поднялись брови. Неужели посмеет? Значит, за этим и в кино приглашал? А если бы пришлось звать его домой, что тогда? Драка.
Он, видимо, понял, отодвинулся виновато:
— Ладно, перебьюсь, до свадьбы.
А глаза жалкие, какие-то щенячьи. Это при его-то внешности!
— Какое у тебя лицо… скульптурное.
Он пробежал длинными пальцами по резко очерченному носу, тонким губам, крутому подбородку — искал изъяны. Она сжалилась:
— Лицо волевого человека.
— А-а… одна ты из меня лепишь, что захочешь.
Смена тянулась, как никогда, долго. Уж очень тяжелы заготовки, от напряжения спину жгло между лопатками. Только и радости, что длинный рычаг у ключа зажима. Вот когда бы она согласилась на помощь Димы! Но он появился в самом конце смены, грязный, усталый, вытирая потное лицо ветошью.
— Грузим.
— Тяжело?
— Не то слово… Усталость — ерунда, сердце рвется…
— Опять о фронте?
Он только махнул рукой. Значит, успел слетать в военкомат. Или ходил к директору завода? Не все ли равно, куда? Отказ. К ним подошел Мухин, глянул на паренька, уносящего от Али последнюю чушку с проточкой, сказал подавленно:
— Три месяца… сегодня четвертый пошел.
— Что? Не понял, — сказал Дима.
— Войне уже три месяца, а мира не видать и одним глазом.
— Мир захотел? Без победы? — с враждебностью оглядел мастера Дима.
— С победой, с победой, — успокоил его Мухин, и неожиданно запел тенорком: — Одержим победу, к тебе я приеду-у…
— Ты еще и дразниться?! — Дима сграбастал Мухина, крутанул, будто собираясь забросить в угол цеха.
— Пусти, некогда же! — вырывался Мухин, ловя соскочившую кепочку. — Пусти, в трубу тебя…
— Ладно, дедок, шагай, — миролюбиво поставил его Дима на пол.
Мухин схватил с пола кепочку, натянул на лысину и побежал.
— У него кепчонка для фасонного прикрытия облезлой черепушки. А ведь и правда, четвертый месяц войне…
Четвертый месяц…
17
Ночь надо отоспаться, скоро пересменок, а днем какой сон? Но он, этот столь нужный сон, не шел. Сверлят мозг слова: четвертый месяц войны, четвертый… И за три месяца всего два письма от Игоря. Что там с ним? А тут еще мама прихворнула. На работу еле ходит, а уж дома только лежит. Вызывать врача запретила:
— Обычное мое состояние. Лекарства есть, а в институте на нашей кафедре я одна лаборантка осталась. Не умру, даю слово.
Еще и шутит… И вот надо покупать что-то, готовить… Всю жизнь этим занималась мама, а теперь надо самой.
И все равно ей легче, чем деду Коле, Диме, Мухину, Вальке. Она каждый день бывает дома, а они, кроме цеха, столовки и нар в убежище, где спят, ничего не видят. Грузят, грузят… Мухин жаловался:
— Хоть бы для продукции страдали, а то одно: скорей, скорей. Жена обижается: женились по любви… тридцать лет назад. Всех бы этих гитлеров с подпевалами в трубу!
Худой, маленький, желтолицый, Мухин похож на старенького мальчишку.
Тут-тук-тук-тук… тихий, знакомый-презнакомый стук в окно у кровати Али. Спросонья послышалось? Вроде бы не спала. Стук повторился, но еще тише, как бы в подтверждение: да, стучу. Аля, натянув платье, сунув ноги в туфли, выбежала на крыльцо.
Ночь дохнула октябрьской свежестью, отчего резче ощутился запах паленого сукна, дегтя, махорки. Перед нею стоял военный, это от него так непривычно пахло. Человек с фронта? Откуда ей знать, как пахнет война, военных-то видела только на улице издали.
— Здравствуй, — как-то неуверенно сказал человек шепотом.
— Кто это? — шепот показался совсем незнакомым.
— Не узнала? — чуть громче спросил он.
— Игорь? Не может быть…
— Может.
— Пойдем скорее в комнату, — заторопилась Аля. — Я разбужу маму, она обрадуется!
— А ты? — и тут же, будто испугавшись, смял свой вопрос новым: — Где дед?
— На казарменном. Ключ, как всегда, под ступенькой парадного крыльца, на вашем обычном месте.
Из прихожей он свернул в кухню, включил свет. Лампочка была слабенькая, электроэнергию надо экономить, да и некому в кухне хозяйничать по вечерам. Аля шла позади, поглядывая на пол, некоторые половицы осели, того и гляди в потемках каблук сломаешь… и впереди увидела странные, с широченными голенищами сапоги на ногах Игоря. Оглядевшись, он снял шапку, сел на пустой стол. Курчавые волосы давно не стрижены, лицо темное, измученное, глаза лихорадочно блестят.
— Ты болен? Я подогрею чай, пересядь, примус же…
Он придержал дверцу стола ногой:
— Нет, нет.
И смотрел, смотрел… А взгляд неуверенный. Возле губ скобки морщин, скулы стали резче, грубее.
— Что с тобой?
— Н-ничего… Главное — ты. Ты молодец.
Она о себе ни слова, а он уже с выводом — молодец.
Лампочка медленно погасла. В кухне холодновато и какая-то глухая тишина. Нюрка с Машей на работе, мама спит, с улицы тоже ни звука.
— Ты надолго?
— Сейчас же дальше. Эшелон на станции, — на этот раз голос был тверже.
— Но откуда ты?
— Мы… едем на переформирование. Понимаешь, твоя фотокарточка сгорела вместе с планшетом.
Она бросилась в комнату. Мама, верно, лежала на спине, дышала трудно, всхрапывая. Пусть спит. В темноте Аля нащупала альбом на этажерке, раскрыла, как полагала, заднюю корочку и вынула фотокарточку, она там была одна. Вернулась с нею в кухню. Игорь чиркнул спичкой, смотрел на фотокарточку, пока ее пламя не погасло.
— Теперь ни она от меня, ни я от нее, вместе будем воевать. — Он шевельнулся: — Мне пора.
— Ты должен сказать… что стряслось? — Он молчал. — Не доверяешь, да?