Устроив Алю на прежнем месте в коридоре, мама сказала:

— Пойду тебя отпрашивать у врачей.

Нечего спрашивать, почему: в больнице, наверное, и всегда не мед, а теперь и вовсе. Лежать не хотелось, только села, а к ней возвращается мама, и не одна, с Яшей.

— Ну, героинечка, врач отпускает тебя под нашу авторитетную ответственность, — присел Яша перед нею на корточки.

Ласково, почти не касаясь, погладил по забинтованной руке, и Аля увидела в его стоячей шевелюре седину.

— Что это? — невольно вырвалось у нее.

Яша печально улыбнулся:

— Метинка, чтоб не потерялся.

Аля провела пальцем по седой прядке, уходящей от узкого лба вбок, и тихо спросила:

— А остальные целы? Все-все?

— Все, ласточка, все, слава богу. — И, вскочив на тонкие ноги все в тех же хромовых сапогах, заторопил: — Поехали!

Он закутал Алю в ватное, принесенное мамой одеяло, повел на улицу. Вышла, путаясь ногами в толстом одеяле, вдохнула свежего, холодного воздуха, приободрилась.

И опять Яша усаживал Алю в кабину полуторки, спрашивая у мамы ключи.

— А ты, мам?

— Поезжайте, я скоро.

Вскочив в кузов, Яша постучал по крыше кабины.

Постоянный шофер этой полуторки не отрывал глаз от дороги, хмуро сосал самокрутку. Аля догадалась:

— На Ваганьковском похоронили Славика.

— Все как положено, — неопределенно ответил он, но это была неопределенность утверждения.

Наверное, где-то близко от могилки отца… И, представив голое, безлюдное кладбище, Аля сжалась.

Свернули на Малую Бронную. Пустая, тихая, бессолнечная. Печальная. И все же к сердцу прилило тепло: цела, живет ее бомбоупорная улица.

— Здравствуй, Малая Бронная.

29

— Аленька!

— Натка! Ты? Приехала…

Она, Натка, кто ж еще? Но какая? В шинели, ушанке чуть набекрень. И такое спокойствие, былой робости как не бывало. А взгляд — само внимание, будто только о тебе и думает, о тебе все ее заботы.

— Это ты возле раненых такая стала?

— Какая? — и смеется.

— Уверенная.

— Я же от ига освободилась, Мачаниного. Вот и стала сама собой.

И смеется Натка по-новому, понимая, что смех ее хорош: ласково-воркующий, и зубы такие, что не стыдно блеснуть ими в улыбке.

— Где была?

— Взяли раненых в госпитале у линии фронта. Сколько боли, горя… А мужчины, ну прямо дети, от боли на стену лезут, а поохаешь над таким, и затихает. Самое же страшное… здоровые, сильные, а… то без ноги, то без руки, иные и вовсе… плохие. А им же дальше жить надо. Ночью другой раз не вагон, а сплошной стон, ругань, команды, маму зовут. Страшно, сердца не хватает выносить такое, а куда ж уйдешь, как их оставить?

Помолчали, Аля ждала. Натка снова заговорила:

— Так всего этого фашистам мало, они наш поезд с красными крестами бомбили. Он сейчас такой обшарпанный, закопченный, во вмятинах, окна фанерой забили. Теперь наскоро ремонтируют, а я вот домой. Вначале было тяжело, дышать трудно, кровь, гной, пот, судна… Привыкла, раненым еще тяжелее. Я выбегу, отдышусь в тамбуре, а они только куревом запахи отгоняют, но ведь не спасешься никаким табаком. Им же еще и боль ко всему этому, еще и жизнь сломанная, неизвестно, как примут жены, о невестах уже и говорить нечего, в них часто не верят. Больше не могу. Давай о тебе. Почему руку на перевязи держишь?

— Попала под бомбежку.

Три слова от всего пережитого. Не распространяться же о своих ахах-страхах, Натка не такое повидала. Да и стыдно после гибели Славика, когда на фронтах такие бои, раненых эшелоны, братские могилы… Всего не перечтешь, бед и горя. А ей что, тыкать людям свой осколочек, вынутый врачом из руки? Вот о Славике:

— Понимаешь, Славик все хотел попасть на фронт, мы с ним решили поступать на курсы радистов. Ему, конечно, не терпелось в настоящий бой, но до восемнадцати еще три года. И, как он говорил, погибнуть, так с музыкой, потянуть за собой с десяток фашистов. А он… без музыки. Так, ни за что.

— Он романтик, наш Славик. Не верится… и о Пашке тоже.

Натка смахивала слезы, а они все текли продолговатыми капельками по побледневшим щекам. Капли… В памяти всплыли далеко вверху отделившиеся от брюха самолета капли бомб, но те были черными.

— Что с тобой? — тронула Натка плечо Али.

— Вспомнила тот день… может, Славик один шаг не сделал к жизни, я же звала, он шел за мной. Или нас вместе? Меня задело, а его… совсем. Куда попало, не знаю, спрашивать у Зины боюсь, но крови будто не было, да ведь все засыпало землей. Славика я видела, а о Пашке тоже не верится, не видела его… неживым. Так страшно — лежал передо мной Славик, и уже его не было.

Натка все плакала, а Аля завидовала: наверное, так легче. Вот она вытерла слезы, спросила, виновато моргая:

— Письма есть?

— Ни от кого.

— Пусть не пишут, только бы живые…

Вошла мама, за нею Нюрка с Машей, все в пальто, платках.

— Наточка, здравствуй! — так и просияла мама. — Вот радость.

Еще бы не радость, Натка жива! Как мама не слегла после гибели Славика? Надо было выхаживать дочь, это придало ей сил.

— Ничего не спрашиваю, — замахала мама на поднявшуюся к ней навстречу Натку. — Главное, жива, цела, — она поцеловала Натку, прижала к себе. — Может, пойдешь с нами? В кинохронику на Тверской, парад смотреть.

— Да, успеваю, увольнительная до вечера, конечно же, я с вами. Потом раненым расскажу, им это лучше лекарств, как воздух.

Аля смотрела, как целуют Натку Маша и Нюрка. Раньше у них к Натке никакой особой нежности не замечалось, а вот она с фронта, и вдвое дороже им стала.

Когда проходили мимо дверей первого номера, Натка вздохнула:

— Где Мачаню носит? Да еще с ребенком. Я Люську так и не видела.

— Небось отоваривать карточки потащила Люську, с детьми без очереди, — заметила Нюрка.

— Вот и взяла бы дите, — посоветовала Маша. — Пригодилось бы во всех отношениях, своего-то не ждать, а так кормилец будет.

— Сама прокормлюсь, а ребенок в такое время несподручен мне. Замиримся, может, и возьму.

— Замиряться она собралась! — возмутилась Маша. — Победим.

— Победим… — вздохнула Нюрка.

Дошли быстро, снег под ногами только поскрипывал. Маленький зал кинохроники на Тверском бульваре полон.

— Вот так, — удовлетворенно сказала мама. — Когда жизни касается, все сами идут.

Оживление, говор по рядам были до самого начала. Но вот погас свет, и наступила тишина.

На экране знакомое-презнакомое: Красная площадь, Кремлевская стена, Мавзолей Ленина. И снег.

— Точно, седьмого снег падал, — радостно подтвердила Маша, и на нее зашикали.

Вот они, солдаты… Ничего в них парадного. Идут строем, с оружием и вещмешками, шинели и шапки в снегу, и под ногами снег. Сосредоточенные, в полной готовности, они идут по Красной площади, а дальше — бой. В зале сидели, не сводя глаз с экрана. Знали, что эти солдаты уже были не в одном бою, многие теперь в госпиталях, а иных и вовсе нет… Но на экране глаза солдат обращены к трибуне Мавзолея, на которой стоит Сталин.

— Как отец на сынов глядит, — сказал кто-то громким шепотом, и на него не зашикали, соглашаясь.

Никто из сидящих здесь не видел Сталина в жизни. Негромкий, с акцентом голос в эфире звучал тоже крайне редко, только по наиважнейшим поводам, поэтому сказанное особо ценилось.

— Товарищи красноармейцы, краснофлотцы, командиры и политработники, рабочие и колхозники, работники интеллигентного труда, братья и сестры…

В зале заплакали. Лицо Сталина, немолодое, пасмурное, люди рассматривали жадно, со смешанным чувством страха и преданности. Ждали.

— От имени Советского правительства и нашей большевистской партии приветствую и поздравляю с двадцать четвертой годовщиной Великой Октябрьской социалистической революции.

Зал взорвался аплодисментами, сейчас же погасшими: как бы не пропустить важных слов.

— Товарищи! В тяжелых условиях приходится праздновать годовщину Октябрьской революции. Вероломное нападение и навязанная нам война создали угрозу для нашей страны. Мы потеряли временно ряд областей, враг очутился у ворот Ленинграда и Москвы.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: