Дети… а взрослые? Дезертир, его несчастная, заледеневшая жена… Аля шагала, ничего не видя. Война. Она косит людей не только оружием… горем, сиротством, страхом, голодом, трусостью, калечит тела и души, убивает, убивает, убивает…
Только вошла в «майорскую», как туда же явились все четыре ее обитателя. Статный красавец наклонился к Але:
— Верните талончик, дорогая, успею перехватить.
— Но его у меня… нет, если можно… возьмите завтрашний, — и под наливающимся злостью взглядом майора она протянула ему все свои талоны.
— Такая пигалица, а ест за двоих, и куда уместилось? — отодвинул ее руку майор. — Талоны действительны на один день.
— Слушай, Семен, она отдала твою порцию детям, — сказал Сович. — Я как раз обедал, видел, еще и от своей порции добавила.
— Каким еще детям? — удивился Семен.
— Не твоим, разумеется, они сыты в теплых краях, — уже с раздражением ответил Сович, — а этим, которых только освободили, сиротам.
— Вот, — вспомнила Аля и вытащила из кармана шинели хлеб. Майор по имени Семен побагровел и вышел, хлопнув дверью. Аля положила хлеб на край стола майора Семена, постояла молча.
Быстро темнело. Вошел солдат, занавесил окна байковыми одеялами, принес зажженную керосиновую лампу. Майоры сдвинули два стола и расселись вокруг них у света, с ворохами бумаг. Вернулся майор Семен, а за ним бригвоенюрист. Толстяк держал за ухо подушку в цветной наволочке. Топчась посреди комнаты, сказал:
— Вот, Аля, бери. — И шумно вздохнул: — спать тебе придется здесь: спецсектор… — Он положил подушку на стол Али, достал из кармана золотистую продолговатую луковицу, протянул: — Все.
Работали майоры, пока не выгорел керосин. Ушли молча. Только бригвоенюрист сказал:
— Спокойной ночи. — Постояв, добавил: — А ты не бойся, часовой у дверей, спи.
Часовой был тот же, что ходил с нею в трибунал. Деловито сдвинул два стола к печке, расстелил на них соломы, поставил в головах Алин баульчик, поверх подушку взбил:
— Ложись, дочка. И не горевай, привыкнешь, спецсектор, а ты молоденькая, ненароком чего болтнешь какому лейтенантику, они и оберегают и секрет, и тебя.
Лампа домигивала последними огоньками, накрывшись шинелью, Аля лежала на своей необычной постели. От бока голландки еще тянуло ласковым теплом.
— Да-а, — говорил солдат, прибирая солому, раструшенную по полу: — Кабы все эти Франции да Польши не встали на колени перед Гитлером, а сразились, как вот мы, рази ж до такого б дошло? — Солдат снял шапку, пригладил седой ежик на темени, усмехнулся: — Я вот в годах, а волос что сорняковая трава, густой. Моя старуха говорит, будто лысины от ума или от пьянки, другой причины не бывает. От ума, это точно… а вот от пьянки… приезжал к нам в деревню лектор, рассказывал, алкоголизм болезнь… А дочка наша ему врезала: при болезни людям больно, а алкоголик напьется, ему блаженство, больно-то тем, кто за него, паразита, переживает. Это она о своем мужике, любитель был «поболеть», а теперь вот на фронте, опять ей переживание…
Он скрутил козью ножку, прикурил от мигающей лампы, вздохнул сочувственно:
— Седни долго не уснешь. Попервости страшно тут у нас работать. Я вот от земли, самый что ни на есть полеводный человек, пошел в ополчение, думал, на фронт, в окопы, как в гражданку, а меня, по причине возраста, сюда. Дак я оторопел, душа как в выгребную яму вроде бы угодила. Ну, фронт, враг, все ясно, а тут… Видать, не каждому дано честно выдержать — кому и не под силу… Только бы мне спастись, а остальные как хотите. Война, она так вывернет человеку нутро, все потроха наружу, какие и из чего у кого сделаны… Ладно, разговорился, а тебе спать надо, утром опять за свои секреты браться.
— А почему в этом секторе все майоры? — спросила Аля.
— Дак по делу ниже звания не положено, в главных вон бригвоенюрист, отдел-то какой страшный — измена Родине!
Докурив, солдат надел шапку, взял ружье, дунул в чадящую лампу и в темноте крепко прихлопнул дверь.
А у Али перед глазами Витенька на костылях, Осип в корсете, Пашутка, никогда не узнающий отца, эта повесившаяся Джульетта в морге, и сегодняшние двое — муж и жена, — в трибунале… И ведь не фашисты, а свои, свои! Вот так работка ей досталась от войны! Ничего себе, ворошить бумажками. Изнанка, страшная изнанка войны.
47
— Вставай, дочка, — тронул солдат Алю за плечо. — Умойся да поешь, я тебе завтрак принес, чего бечь по холоду, талоны ты свои вон на столе бросила, простота-душа.
Аля вскочила, умылась в сенях ледяной водой, достала из своего баульчика полотенце, расческу. Все, ночь прошла, а с нею и страхи, осталась ясность, где и что она будет делать.
Принялась есть из солдатского котелка кашу, запивая чаем. Дверь резко распахнулась, вошли бригвоенюрист и Шароев, оба явно чем-то недовольны.
— Слушайте, нельзя же так менять людей, — это ж не проходной двор… — бурчал бригвоенюрист.
— Дадим вам человека сейчас же, — заверял Шароев, не глядя на вставшую при их появлении Алю.
— Вот этого своего человека и отдайте в дивизию.
— Не могу, товарищ бригвоенюрист, не годится для передовой. Приказ прокурора фронта, товарищ бригвоенюрист.
— Заладил… я и без тебя знаю, что бригвоенюрист, потому и подчиняюсь приказу.
Шароев кинулся к двери, крикнул:
— Капитан Кодру! Мила!
Первой вошла Мила, кивнула Але виновато, глаза красные, заплаканные. Да о ком же это речь? Кого на передовую? Милу сюда переводят, она не хочет, вот и плакала. Да ведь ее на Алино место! Неужели о ней, Але, речь? Неужели на фронт, настоящий?!
За Милой шагнул в комнату кряжистый, средних лет капитан. Шапка надвинута на самые брови, глаза быстрые, вмиг всех обежали и уперлись прямо в Алю.
— Эта?
— Она, другой все равно нет, — вздохнул Шароев.
— Слабовата, но взгляд держит, — усмехнулся капитан, не разжимая полных губ.
— Ну, кончайте, — сердито буркнул бригвоенюрист. — Счастливо, Аля, подушку забирай, тебе подарена. — И вышел за перегородку, добрый слон. За ним втиснулся и капитан. Аля присела к столу Совича, взяла его карандаш и машинально нарисовала на картоне, покрывающем крестьянский стол, совенка: в очках, с клювиком, получилось очень похоже на Совича. Рядом разместился большой неуклюжий слон, сильно смахивающий на бригвоенюриста…
Шароев, все еще стоявший в комнате, глянул на совенка, на слона, улыбнулся:
— Ты бы у нас стенгазеты делала веселые… — И спохватился: — Тебя назначают секретарем прокурора стрелковой дивизии, капитана Кодру, сейчас и отправишься с ним.
Выйдя от бригвоенюриста, прокурор дивизии хмуро кивнул Але, она взяла свой баульчик:
— До свиданья!
— А подушку? — спохватился солдат.
— Что я, маленькая? — и даже вспыхнула, представив, как тащится в обнимку с подушкой в цветной наволочке.
…Долго ехали в кузове полуторки. Капитан молчал. Але хотелось спросить, что случилось с тем, кто до нее был секретарем прокурора дивизии. Но вопрос ей самой казался глупым: наверняка того человека убили. Мужчина это был или женщина?
Вдруг кто-то крикнул: «Воздух!»
Машина встала, капитан перепрыгнул за борт, Аля с баульчиком в руках — следом. Где-то глухо ухнуло, и Алю вдруг понесло, затолкало вбок, не удержаться… Поймал ее капитан, придержал твердой рукой, сказал неодобрительно:
— Пушинка.
Шофер долго возился с мотором, было холодно, темнело.
Посыпал снег, густо покрывая мелколесье, голое, сиротливое. Казалось, этот день никогда не кончится. Наконец поехали. Тряслись опять в кузове, при посадке Аля разглядела: сиденье у шофера было уполовинено, видать, побывал в переделках.
Совсем темно, ночь облачная. Где они? Машина остановилась.
— Приехали, — вздохнул капитан и помог Але в темноте слезть с машины. Она даже «спасибо» не выговорила, так замерзла.
Вслед за прокурором дивизии она вошла в землянку. Он зажег фитиль в гильзе снаряда на поставленном на попа ящике, снял шинель и шапку. Круглая голова обрита наголо, лоб низкий, широкий, надбровные дуги выпирают, а на них крыльями — темные брови. Между небольших темных глаз короткий нос, а рот широкий, полногубый.