Пододвигая гостям копченую рыбу, холодец и горчицу, Нюрка, перебивая всех, страдала:
Ее длинное, смугловатое лицо раскраснелось, крупный рот улыбался, а в темных глазах никакого веселья.
— Настась Пална, уважь, выпей!
— Пригублю, Нюра, при таких делах — надо. Фашистов погнали, и Великобритания заключила с нами соглашение — действовать вместе против Германии, поверили в нас!
— Ага, когда сами горели — почуяли, — сказала Глаша, посматривая то на сына с котенком, то в свою стопку: как бы не перебрать.
— Да бросьте вы свою политграмоту! — И Федор вскочил, хватанул себя ладонью по голому черепу, заорал:
Погрозив ему увесистым кулаком, Нюрка встала с рюмкой:
— Собрала я вас, соседи-гостенечки, по новому случаю моей жизни… — Все примолкли, повернулись к хозяйке. — Ухожу из проводниц, наездилась Нюра Краснова во как, — и полоснула ребром ладони по своей крепкой шее. — Оседаю дома, рабочим классом…
Нетерпеливая Маша протянула к ней свою стопку:
— Поздравляем! Кем же ты теперь будешь числиться?
— А Нюра ваша не промах, — и заулыбалась. — На фабрику «Рот-фронт» иду.
— Ловко… — пробурчала Глаша. Сестры одинаково помрачнели.
— Об конфетах не скажу, а шоколад наипервейшее дело, — ответила Нюрка. — Буду укладчицей.
— Знай наших! — гаркнул Федор и выпил свою рюмку.
Но гости как-то сникли, веселье пошло на убыль. Только практичная Баринова Нинка спросила:
— Нюр, на продажу принесешь? Когда сможешь, конечно.
— Там посмотрим…
— Сидят шоколады обсуждают, — зло и четко выговорила Глаша, поднимаясь из-за стола. — На земле беда, а они… Седни Настась Пална читала у примуса: Китай с японцем сцепился, в Африке гомонят, а тут… тьфу! Маш, бери Толяшу, пошли домой!
— Напилась-наелась, теперь можно хозяев обругать, — усмехнулась Нюрка. — От зависти все. Пусть уходят, а мы гулять будем. Все равно помирать! Ии-их, топнула я, и не топнула я…
С дивана, с почетного у Красновых места, встал Барин, но тут же осел, бледнея:
— Нинок… валерианки.
Угловатая неторопливая блондинка, жена Барина, спокойно вынула из кармана цветастого халата пузырек, накапала в пустую рюмку, разбавила фруктовой водой. Барин сперва выпил рюмку водки, а уж тогда запил валерианкой. Аля засмеялась.
— Смешно? Правда смешно? — поднял он на девушку небольшие красноватые глаза с явной благодарностью.
Одутловатое лицо его расплылось в блаженной улыбке. Неудавшийся актер, став администратором театра, он не мог победить в себе тяги к игре и неустанно испытывал силу своего лицедейства на окружающих. Но верила ему только жена, он был для нее вечным Отелло:
— Он на тебя смотрел, вы перемигивались с этим брюнетом! — кричал Барин жене, вернувшись из гостей.
Маленький Олежка нырял под стол, а довольная Нинка лениво говорила:
— Мой брюнет — ты, — и ерошила его жиденькую шевелюру.
— Я русый, русый! Поняла, корова?
— Сам ты осел, — безразлично роняла Нинка.
Но теперь Барин оставил роль Отелло, ради новой — тяжело больного страдающего человека. И не для устойчивости семейного очага, вполне благополучного из-за флегматичности жены, а для спасения от фронта. Поэтому после водки с валерианкой он загрустил, «украдкой» держась за правый бок.
На правах нужного человека — кто ж еже будет приглядывать за сынком Барина — дворничиха Семеновна прошамкала:
— Чего за живот хватаешься, Барин? Отвык от жирненького, навалился на дармовщинку? А теперь, гляди, проймет русская болезнь «свистуха». — И пьяненько подмигнула голым веком.
— Не трогай его, Семеновна, — громким шепотом попросила Нинка. — Врачи предполагают рак…
— А он и помрет от рака, — предрекла Семеновна. — Пужливых в могилу загоняет самая злющая хвороба.
— Типун тебе на язык, старая! — крикнул суеверный Барин. — Вон Машин Денис Сова тоже не на фронте.
— Так Денис кочегарит на железной дороге, к фронту, может, катает, да не говорит, военная тайна, — защитила мужа Маша.
Вздохнув, мама постаралась примирить всех:
— Четырнадцатое июля надо запомнить, начало конца войны.
— Вы уверены? — встрепенулся Барин.
— Надеюсь. Надежда всегда впереди нас, ею живем.
— Только не я! — вскричал Барин. — Мой девиз: реальность.
В распахнутых дверях красновской комнаты Аля увидела миловидное лицо Натки и обрадованно выбежала к ней, поцеловала.
— Ну что? Все сдала? Куда теперь?
— Пойдем, — Натка потянула Алю во двор.
Шли по Малой Бронной почему-то очень быстро. На Тверском Натка свернула в аллею, они сели на узенькую лавочку. И здесь Натка вдруг заплакала.
— Ты… что случилось?
— Горьку взяли на фронт.
— И никому не… никто провожать не ходил?!
— Ты что, не знаешь Мачаню? Повестку додержала до утра, все разошлись, и она одна, расхорошая мамочка, проводила любимого сынка. Еще, наверное, наговорила, что я не захотела его проводить, не родной же брат…
— Он не поверит, он же тебя знает. — Аля обняла округлые плечи Натки, заглянула в глаза. — Жди письма.
— Так она мне его и покажет, злая, противная Мачаня.
Натка роняла тихие слезы, Аля прижимала ее к себе, не смея сказать, что Горька мог бы забежать во второй номер и оставить для Натки записку, да не такой он человек, истинный сынок своей мамочки. Да теперь он фронтовик, пошел на смерть, может быть… и прежние мерки уже не годятся.
Уже пять лет жила Натка за фанерной перегородкой, которой Мачаня отделила падчерицу от родного сына. Из такой же, как у Маши с Глашей, квадратной комнаты в первом номере получилось две клетушки, с половиной окна каждая и одной створкой дверей. И Натка смотрела на пасынка своего отца как на чужого и все же близкого, горе-то у них похожее, у нее мама умерла, у него отец. А мачеха оказалась мачехой, за неласковость и скуповатость Натка звала ее Мачаней в глаза, чем, конечно, не улучшала их отношений. На увещевание соседок Натка упорно говорила:
— Она же мне не мама. А Мачаня — даже ласково.
Горьке понравилась такая независимость новоявленной «сестрички», и он сам стал называть свою маму Мачанечкой. Ему-то все прощалось.
— Главное не во мне, — наконец утерла слезы Натка. — Ведь Мачаня не любит Горьку, единственного сына! Она его еще малышом отфутболивала то к сестре, то к деду. Я знаю материнскую любовь, до тринадцати лет прожила с мамочкой, а он понятия не имеет, какая бывает настоящая мама. Вырос бездомным, и ничего ему не дорого, никто не нужен. Учиться не хотел, бродяжил, то прораб, то арап… сколько работ перепробовал!
Але вспомнился их разговор с Горькой после одного из его скитаний:
— Не интересно, говоришь? А что интересно?
— Новое.
— И тюрьма почти для всех новое…
— А что, и там интересно, если недолго.
И однажды нашел это «новое». Влетел к Але в кожаном пальто деда, с букетом:
— Пошли!
— Куда?
— В роддом.
— Рано тебе еще туда, — со смехом ткнула она пальцем ему в живот.
— У меня дочка родилась.
— Сочувствую, — и пошла с ним, интересно же.
В Леонтьевском переулке остановились перед мрачноватым зданием, в котором родились все дети их двора. Горька вошел туда один и очень скоро вернулся без цветов.
— Не вышло с дочкой… ее с мамашей забрал законный папаша, — и тут же повеселел: — И хорошо! Детишки стали бы орать: папа, хлеба… а я сам голодный! Правильно?
— А толком не можешь?
— Мачанечкина бывшая ученица рассорилась с мужем, и мне поручили проводить ее в инкубатор. Я исполнил и… предложил ей руку и сердце, она хорошенькая. А мое благородство, как видишь, отвергли.