Михаил Шапоров проспал всю переправу через Ла-Манш. Он проспал всю Францию. Пауэрскорт уже забеспокоился, не проспит ли он до России, когда где-то за Кёльном русский вышел из купе. Они пересекли Рейн, первую из великих европейских рек, которую предстояло форсировать поезду на долгом пути через континент. На подъезде к Гамбургу пошел снег. Поля и фермы спрятались под мягким ковром, островерхие крыши городов укрылись белым покрывалом. Михаил подозвал Пауэрскорта к открытому окну, в которое врывался острый, как бритва, ветер с колючим снегом, чтобы Фрэнсис посмотрел на ледяные брызги — в них обращался пар, испускаемый трубой паровоза, — посмотрел, как они взлетают и опадают, плавно изгибаясь назад, вдоль хода поезда, а огромная черная машина, пыхтя, мчится вперед по белому снегу. Здесь пассажиры чаще сходили, чем садились на поезд. Многие вышли в Ганновере. Еще больше — чтобы взглянуть на архитектурные затеи Потсдама, и еще больше — в помпезном и чванливом Берлине. В поезде осталось лишь несколько стойких душ, которые добрались до Варшавы, а потом до балтийских красот Риги и Таллина. Наконец, еще три дня пути, и в полшестого вечера они прибыли в Санкт-Петербург. Михаила встречал экипаж. Шапоров доставил Пауэрскорта в британское посольство, и там они расстались, договорившись увидеться завтра в девять утра. Пауэрскорт еще из Лондона, телеграфом, успел назначить несколько встреч.
— Оставьте свои чемоданы здесь, портье принесет. — Голос, произнесший эти слова вяло и медлительно, но властно, принадлежал прекрасно одетому дипломату примерно тридцати пяти лет по имени Руперт де Шассирон. Тот занимал должность первого секретаря посольства и излучал победительное обаяние. Время от времени взлетала рука, чтобы проверить состояние волос, которые уже начали редеть на самой макушке, тогда как другая рука поигрывала дорогим моноклем, придававшим де Шассирону, как, видно, и было задумано, значительность и важность.
— Его милость — это, по-нашему говоря, посол, — пояснил он с нескрываемой иронией, — отбыл с какой-то благотворительной целью в сопровождении своей мегеры-супруги. Мне приказано позаботиться о том, чтобы вы не умерли с голоду.
Усилием воли Пауэрскорт сумел удержаться от искушения поподробней обсудить внешние и внутренние характеристики первой дамы посольства. По опыту работы в Южной Африке он хорошо знал, что такое посольская жизнь, как она удушающе замкнута, полна внутренних дрязг и междоусобиц. Между тем за разговором они вышли на площадь, окруженную зданиями Зимнего дворца и Генерального штаба, которые в свете фонарей казались не только величественными, но и зловещими. Прямо перед ними высилась Александрийская колонна.
— Бывали здесь раньше, а, Пауэрскорт? Видывали такое?
— Да, мы были здесь с женой несколько лет назад. Повидали достаточно, — по правде сказать, подумал он про себя, повидали столько, что после четырех дней пребывания в Северной столице Люси еле передвигала ноги, и пятый, чтобы передохнуть, пришлось провести, плавая на катере по каналам.
— Вот мы и пришли, — сказал дипломат, — я тут завсегдатай. Занимаю отдельный кабинет. Очень удобно, когда нужно поговорить или не хочется наблюдать публику. Заведение называется «Надежда», что звучит ободряюще. Надежда в таких местах всегда вещь не лишняя, и чем порция ее больше, тем лучше.
Крепкий молодой татарин провел их в кабинет, где не было окон, а самой отличительной чертой интерьера являлись обои. Они были темно-красные с золотым узором, который Пауэрскорт, поискав наиболее соответствующее определение, назвал энергичным. Человек, настроенный благожелательно, сказал бы, что изображены кольца, петли, арки и росчерки всех мыслимых форм и размеров. Настроенный агрессивно сказал бы, что художник, придумавший сей замысловатый узор, сошел с ума. А вот человек, чувствительный к визуальным образам, — тот при виде этих обоев сам бы сошел с ума. Но, кто знает, вдруг тут считается, что такого рода декор способствует аппетиту?
— Да, дикий рисунок, Пауэрскорт, — бодро прокомментировал де Шассирон. — Местные традиции — дело одно, шесть веков искусства оформления интерьера, от Ренессанса до обюссинских гобеленов, — другое. Не сочетается никак. Тут людям нравится, чтобы завитушек побольше.
Появился официант, принесший бутылку вина на пробу.
— Превосходно, — оценил дипломат. — Благодарение Богу, здесь имеют пристрастие к французским винам. Шабли — первостатейное.
Они начали с блинов с черной икрой, и де Шассирон заговорил о деле.
— Давайте-ка я расскажу вам, Пауэрскорт, — он помолчал, прожевывая особенно крупный кусок, — все, что мне известно о Мартине. Это много времени не займет. — Он сделал глоток вина. — Приехал во вторник. Ни одной душе не сказался, зачем и с какой целью. Даже не доложился послу, к великому неудовольствию его милости. В среду утром, опять никому ни слова, куда-то отправился, никто не знает куда. Неясно, когда он умер — в среду вечером или в четверг утром. Неясно также, там ли он умер, где его нашли, или в каком-то другом месте. Вот и вся история последних часов жизни Родерика Мартина.
Пауэрскорт подложил себе блинов.
— Отличная вещь, эти блины. Ну, могу сказать вам одно: это почти столько же, сколько известно и мне. Почти — потому что для меня новость, что он не доложился послу. В остальном — ноль. Все попытки прорваться к премьер-министру для консультации оказались тщетны.
Де Шассирон тщательно вытер рот. Очень за собой следит, отметил Пауэрскорт. Когда принесли горячее (Пауэрскорт заказал мясо, а дипломат — рыбу), Пауэрскорт попросил просветить его насчет текущей русской политики. Возможно, сказал он, разгадка жизни и смерти британского дипломата Родерика Мартина таится в главенствующих сегодня политических взглядах и настроениях.
Де Шассирон улыбнулся:
— С превеликим удовольствием, Пауэрскорт! Ничто так не льстит сердцу дипломата, как возможность изложить свои личные соображения относительно истории и современных веяний. Однако с чего начать? Санкт-Петербург, знаете ли, весьма обманчивый город. Смотришь на всю эту красоту, на прекрасные здания, на центр города, созданный гением Кваренги, Растрелли и прочих европейских архитекторов, мастеров барокко, и кажется тебе, что ты где-то в Европе, в каком-нибудь Милане, Риме или Мюнхене. Не обольщайтесь! Это — обман. Обман точно в том же смысле, в каком обманчива Америка, за исключением Нью-Йорка или Вашингтона, где единый — ну, более-менее — английский язык заставляет нас думать, что у американцев и у нас одна общая культура, и исповедуем мы общие ценности. Это глубокое, даже глубочайшее заблуждение. Точно так же и здесь — архитектура наводит на мысль, что вы находитесь в какой-то нормальной европейской стране. Вместо «Дворец дожей в Венеции» читай «Зимний дворец». Вместо «галерея Уфицци» читай «Эрмитаж». Какое заблуждение! Даже в этом городе, затеянном с той самой целью, чтобы превратить соплеменников в добрых европейцев, Петр Великий не преуспел в своем начинании. И если уж русские не европейцы здесь, подумайте о том, каковы остальные! Россия — крестьянская страна.
Очень любопытно, подумал Пауэрскорт, но как это связать с гибелью Родерика Мартина?
— И вот что еще я могу сказать о здешней архитектуре, Пауэрскорт, — де Шассирон ловко орудовал рыбным ножом, отделяя кости от мякоти. — Не знаю, на что должны походить здания в демократической стране, может, на этот их чертов Конгресс в Вашингтоне, но все, что построено здесь, — воплощение самодержавия и создано для того, чтобы тут жили самодержцы и передавали это великолепие по наследству другим самодержцам. Огромные дворцы, разбросанные по окрестностям, все эти Петергофы, Гатчины и Царские Села, над ними всеми тень — и это тень Версаля Людовика XIV, «короля-солнце». Романовы — последние настоящие самодержцы в Европе, если не сказать, в мире. У нашего короля по сравнению с ними власти не больше, чем у английского приходского священника, за которым бдительно наблюдает строгий приходской совет. — Он поднял вилку и помахал ею перед лицом Пауэрскорта. — Как вы думаете, сколько и какого рода выборных органов, советов, ассамблей и парламентов имеются в распоряжении царя, чтобы помогать ему в управлении этой огромной страной? Два? Три? Палата общин? Палата лордов? Нет. Ни одного нет, даже палаты лордов. Я всегда подозревал, что английской короне повезло, — аристократы собраны в палату лордов и могут там интриговать друг против друга, а не замышлять заговоры против своего короля. Очень удобно, как ни верти. Местную знать, конечно, не назовешь вполне европейской, но представителям ее прекрасно известно, какой политической властью обладают аналогичные сословия в других странах. Если вы английский лорд или герцог, ваша власть, может быть, не так значительна, как в добрые старые времена, однако она вполне реальна и, может быть, даже более велика, чем принято думать. А если вы прусский дворянин-землевладелец, ваша власть просто огромна. Здесь же политической власти нет ни у кого.