— Шурка, ты что? — спросил я.

Он, не повернувшись, тихо ответил:

— Нюська у нас заболела, наверное, умрёт. Врачиху вчера вызывали. Она пощупала-пощупала её и говорит: «Усилить питание». Будто мы и без неё не знаем, что надо усилить питание. Тоже… — Шурка встал и зло щёлкнул бичом. — Гляди, куда стадо упёрлось.

Стадо вовсе не упёрлось, а было рядом. Шурка это сказал нарочно. Ему хотелось громко говорить, кричать на кого-нибудь, а может, плакать.

Из кустов вынырнул Колька и припустил к нам, оглядываясь назад, будто ожидая погони. Когда он хотел спросить про что-нибудь, то кричал прямо из тальника, а тут бежал, задыхаясь, молча да ещё оглядываясь. Заинтересованные, мы замерли, поджидая его.

— Там кто-то есть, — полушёпотом проговорил он, обдавая нас огуречным запахом. Очевидно, Колька уже успел ополовинить свой дневной запас огурцов и картошки, охрану которого доверял только собственной пазухе. — Сучья трещали… Медведь, наверное.

— Где? — оживился я.

— Вон там. — Колька неопределённо махнул рукой.

Но тальник был всюду густым без разрыва, там и стадо медведей не разглядишь.

— Почудилось тебе, — равнодушно решил Шурка. — Медведь…

— Почудилось… Скажешь тоже… Сучья-то сами не ломаются, и овцы так не бродят… Кто-то есть… Чтобы мне с кедра свалиться. — Его взбудораженный взгляд перескакивал с моего лица на Шуркино.

Шурка улыбнулся:

— Погоди, ещё свалишься.

Колька отступился. Но я чувствовал, что тревога в нём не угасла: он вздыхал и косился на заросли.

Я побежал завернуть овец, высоко забравшихся на бугор. Они могли через Клубничный березняк проникнуть в пшеницу.

Хромушка паслась в конце стада. Она уставала прыгать на трёх ногах и порой припадала на брюхо, лёжа пощипывая траву. А когда всё выедала рядом и тянуть морду дальше не было возможности, Хромушка рывком поднималась и с прискоком переходила на новое место. Ноге, видно, становилось хуже. После обеда придётся оставить овечку на скотном дворе, пусть её осмотрит коровий фельдшер.

Когда я вернулся, Колька неожиданно спросил:

— Мишка, ты бабу-ягу видел?

— Кого?

— Бабу-ягу.

— Где я её увижу, когда, может, её вовсе нет…

Колька что-нибудь да придумает. То почему человек не несётся, как курица, то — эх бы выросли у телеги крылья… То вот нечистую силу зацепил.

— И я не видел. А вот один наш лётчик видел. Летел он в бой и вдруг услышал, кто-то скребётся в кабину. Глянул — баба-яга! Рожа сплющенная, руки как ухваты и с когтями. «Пусти, говорит, сыночек». А лётчик ответил: «Иди, говорит, бабушка, к чёртовой матери». Она зубами заскрипела и отстала. А он развернулся да из пулемёта — ррраз… Баба-яга обернулась фашистским самолётом и задымилась! — Колька взметнул руки с растопыренными пальцами, изображая клубы дыма.

— Враньё, — подытожил я его рассказ.

— Зато сам придумал.

— Дурак ты, Колька, — беззлобно произнёс Шурка. — На-ка лучше бич, понужни барана.

Шурку не покидала хмурость. Он, наверное, всё время думает про Нюську и про тятьку. Хорошо, хоть дядя Филипп часто пишет домой: жив, здоров, колотит фрицев. А вот нам папка прислал всего три письма, и больше — ни звука. Ломай тут голову… Его, конечно, не убили, но могли ранить или ещё что-нибудь, мало ли что может случиться на войне… У Кольки отца нету. Он, подлец, бросил их, когда Колька впервые выговорил: «Тятя». Зря только старался.

К полудню животы у овец разбухли, они обленились и еле-еле двигали узловатыми ногами. Солнце пекло вовсю, и скоро, сытые и разомлевшие, они растянулись в тени кустов, часто дыша и прищурив глаза.

Мы тоже спрятались от жары, опрокинувшись на спины, притянув к лицам пахучие ветки и щекоча ими щёки, нос и лоб.

В небе висели редкие облака, круглые и белые, как одуванчики. Они не двигались совершенно, точно привязанные. Тень одного из них лежала недалеко от нас. Несколько овец отдыхало на этой необыкновенной подстилке. Над ними недвижно, словно чучело, возвышался Чертило — он не любил лежать. Стояла такая тишина, какая бывает ночью, когда не кричат петухи и когда не видишь даже снов.

Колька, жуя берёзовый листок, спросил:

— Если топор на облако зашвырнуть, удержится он там или шлёпнется обратно?

Я ответил:

— Конечно, шлёпнется.

— Это вон с того, с дырявого, — согласился Колька. — А вот с этого, целого?

— И с этого шлёпнется. Только нет такого человека, чтобы он топор на облако закидывал.

— А почему не слышно, как на войне стреляют?

— Потому что далеко.

— А если из самой-самой большой пушки бабахнуть, то будет слышно?

— Если из самой большой, то, наверное, будет.

— А чего ж тогда не стреляют?

— Значит, нету таких пушек.

Опять тишина.

И вдруг где-то рядом раздался дикий крик, точно кто-то решил порвать себе горло или вывернуться наизнанку. Стадо всполошилось, а мы, будто ваньки-встаньки, мигом очутились на ногах и, онемелые, испуганные, вдавились в рыхлый кустарник, прячась от чего-то неизвестного, но ужасающего.

Крик ослабленно повторился и оборвался хрипом и бульканьем.

— Овечка! — быстро выдохнул Шурка и побежал по склону вниз, откуда доносился крик.

Мы молча последовали за ним. Я спохватился: Хромушка! Ведь мы совсем забыли про неё, и она, должно быть, застряла где-нибудь в кочках или корнях и орёт: долго ли на трёх ногах-то закапканиться.

И правда. Под кустом, шагах в десяти от нас, в том месте, где начинались сплошные тальниковые заросли, лежала Хромушка. Она судорожно билась и урывками вскрикивала, потом вдруг запрокинула голову, перекатилась на спину, как играющая лошадь, и мы увидели нож, торчащий из-под оттопыренной ноги.

Мы с Колькой оторопели, а Шурка, волоча за дуло ружьё, кинулся к ней и выдернул нож. Хромушка резко передёрнулась, подняла морду, посмотрела на нас широко раскрытыми слёзными глазами и снова бессильно уткнулась в траву.

Только сейчас мы сообразили, что Хромушку зарезали.

Шурка бросил нож, на котором запеклась ленточка крови, и медленно повернулся к нам.

Я украдкой, стараясь не шуметь, подошёл к нему. Колька — тоже. Мы насторожённо огляделись и увидели…

Кандаурские мальчишки i_008.jpg

В тальнике стоял человек, высокий и тёмный. Густота зарослей и солнце, бившее прямо в глаза, мешали разглядеть — кто же это. Он не двигался и, казалось, тоже был ошарашен всем происшедшим. Мы почувствовали, что он в упор смотрит на нас, и дрожали. Шурка подтянул ружьё и направил его в человека.

Под напором четырёх взглядов: трёх человеческих и одного дульного — фигура метнулась от нас, точно падая на спину, и, подминая и раздвигая кустарник, скрылась в сырой его глубине. Только шум ветвей и листьев, будто порывы ветра, не смолкал несколько секунд.

Кандаурские мальчишки i_009.jpg

— Леший! — выдавил из себя Колька, хватаясь за мою рубаху.

Мы стояли немые и окаменелые. Потом Шурка, опустив ружьё с так и не взведённым курком, посмотрел на нож, валявшийся в траве, и сказал:

— Сапожничий.

Оцепенение исчезло. У меня тряслись поджилки. Колька, округлив глаза и рот, прислушивался, двигая головой.

За нами сгрудилось стадо. Овцы шарахались из стороны в сторону, сжимаясь к середине. Они понимали опасность и теснились к нам, пастухам, своим хозяевам и защитникам. Чертило стоял рядом и не отрываясь, удивленно смотрел на Хромушку. Овечка была жива, она изредка дёргала хвостом и чуть-чуть приподнимала голову. На ране вздулся багровый сгусток крови.

— Погнали домой, — хрипло от сухости в горле произнёс Шурка. — Где же бич? Колька, слетай за бичом, будешь сзади…

— А Хромушка? — спросил Колька. Он всё ещё не раскруглял ни глаз, ни рта. От него так и несло испугом и удивлением.

— Мы с Мишкой попрём её на себе, попеременке…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: