"Вы на нас не обижайтесь, товарищи офицеры," - примирительно говорит его спутник. - "Кабы другое время, разве мы этим стали-бы заниматься? Жизнь заставляет! Мы люди жизнью покалеченные." "Эх, жизнь-жестянка..." - уныло вздыхает однорукий. - "Разве это жизнь?! Разрешите налить стаканчик, товарищ майор Государственной Безопасности. Вам за это на том свете лишний грех простится!" Инвалид залпом опрокидывает стакан и мотает головой из стороны в сторону. Затем он поднимает глаза и смотрит в упор на Андрея: "Вижу я, что у Вас много орденов, товарищ майор. Кроме того в партизанах были. Значит Вы - человек настоящий. Только вот красную шапку Вы зря носите!" Он кивает головой на форменную фуражку МВД, покачивающуюся на стенке в такт ходу поезда. "Не слушайте пьяного человека, товарищ майор," - пытается вмешаться безногий. "Что у трезвого на уме, то у пьяного на языке," - беззлобно говорит Андрей и смотрит на инвалидов странным взором. "Вот это Вы правы, товарищ майор Государственной Безопасности," - кивает головой безрукий. - "А потом мне терять нечего - я Вам могу всю правду в глаза сказать. Когда-то я тоже горячим был. Теперь вылечился. Хотите я Вам свою судьбу расскажу? Потом судите меня." Безрукий молчит и смотрит в пол. Сонная тишина заполняет купе мягкого вагона. Равномерно постукивают колеса, отбивая километры. "Когда-то я тоже партийцем был," - тихо говорит инвалид. - "В первый же день войны добровольцем пошел. Пули на лету ловил. На танки с бензиновой бутылкой лез. Грудь под пулеметы подставлял и кричал: "За Сталина!" Под Киевом до последнего патрона дрался, был ранен, попал в окружение. Две недели без памяти на восток полз. Дополз до своих. Меня в награду за верность родине - под Трибунал. Других расстреляли, а меня, как раненого, помиловали - в штрафбат значит. Одна рана не зажила, еще две других достал. Вот они!" Он снова тычет рукой в ленточки ранений на груди гимнастерки. "Под Ростовом в плен попал," - продолжает безрукий, тряся головой. - "Партбилет в землю зарыл - чтобы врагу в руки не достался. Мне тогда партбилет дороже своей жизни был. Завезли меня немцы на край земли, аж до самого океана. Бежал я оттуда, да по дороге поймали - в кацет заперли. Я и оттуда бежал. Три месяца как зверь по лесам пробирался, траву ел. Все на восток шел. Добрался до партизан. Два года партизанил. Жизни не жалел. Вон сколько орденов заработал, а ран уж и не считал. Все за родину страдал. А как соединились с Красной армией, меня сразу к алтарю - в спецлагерь на проверку. Там я с вашим братом, государственной опасностью, хорошо познакомился. По сей день не забуду! Перемыли мне там кости и как изменника родины - опять в штрафбат. Там я руку и потерял." "Вот так-то оно!" - захмелевшим голосом бормочет безрукий и тянется к бутылке. "Выпьем за Родину, выпьем за Сталина, товарищ майор Государственной Безопасности..." "Так меня и учили родину любить," - безрукий уставился глазами в пол купе и устало трясет головой, - "Как война кончилась - один-одинешенек на белом свете. Работать не способен - у меня больше ран, чем живого мяса. Пенсия, сами знаете, одно название. Зарабатывал на хлеб, махоркой торговал - а меня в тюрьму за спекуляцию. Вот теперь и ходим грязным делом занимаемся, извините, воруем." Он шевелит обрубком в пустом рукаве: "Рука гниет, сам вор... И партбилет мой где-то в земле догнивает. Такая-то она жизнь." Стучат колеса. Тускло светит лампочка под потолком. За окном вагона бежит черная ночь. "Ну, мы пойдем," - поднимается на ноги безрукий, поправляя на плечах измятую шинель. - "Вы нас извините, товарищи офицеры, за беспокойство. И Вы, товарищ майор Государственной Безопасности, на меня не сердитесь. Больно много я от вашего брата перетерпел. Может когда жизнь и Вас научит. А за водку сердечное спасибо." Оба ночных гостя, стараясь не цепляться плечами за стенки, боком выходят из дверей купе и пошатываясь продолжают свой путь. "Партизаны, партизаны... Любимой родины вы верные сыны," - доносится до нас по коридору слова партизанской песни. "Во время войны я с такими из одного котелка ел," - говорит задумчиво Андрей и трет лоб. - "А теперь они меня за врага считают." Кругом нас тишина. Навстречу нам бежит родина. На следующий день поезд прибыл в Москву. Мы вышли на залитую солнцем вокзальную площадь и остановились, оглядываясь по сторонам. Кругом гремели трамваи, бесшумно катились автомобили, торопливо сновали люди. Кипел привычный водоворот лихорадочной жизни столицы. Все было так просто и обыденно. Как-будто мы и не уезжали отсюда. Благодаря своей форме МВД и золотой звезде Героя Советского Союза Андрей без труда достал номер на двух в гостинице "Старо-Московская", расположенной напротив Кремля по другую сторону Москва-реки. Из окон нашей комнаты, выходящих на Москва-реку, виден новый Каменный Мост, ряды начинающих желтеть деревьев на Кремлевской набережной, островерхие башни и золотые купола за кремлевской стеной. От берега за стеной круто поднимается обсаженный вечнозелеными елками откос. На откосе безжизненно смотрит многочисленными рядами окон длинное белое здание. Там мозг нашей страны и лаборатория нового мира. Первый день мы провели бесцельно блуждая по Москве. Нам обоим не терпелось посмотреть на жизнь Москвы своими глазами, хотелось продлить предвкушение встреч с людьми, о которых мы мечтали издалека. Хотя прошел лишь год с того времени, как я покинул Москву, этот год был так насыщен событиями, что мне казалось будто я заново знакомлюсь с родной столицей. Где-то в глубине переплетались чувства непонятного ожидания, внутреннего недоверия и тихой настороженности. Как будто я наперекор всему стремился найти в Москве нечто. Нечто, что могло-бы переубедить меня в том, что уже твердо решено. В Берлине, в особенности в первое время, нам, советским офицерам, пришлось привыкнуть к тому, что на нас обращают внимание. Теперь-же на улицах Москвы нас преследует странное ощущение, к нашему удивлению окружающие провожают нас взглядами. Люди замечают в нас нечто непривычное: то-ли бросается в глаза наша подчеркнуто выхоленная заграничная экипировка, значительно отличающаяся от обмундирования большинства офицеров, то-ли этому виной независимая и уверенная манера держать себя, порожденная средой и работой в условиях победы и оккупационного режима в Германии. Странное ощущение - в своей родной стране чувствуешь себя как интурист. Летний вечер застал нас с Андреем на площади Маяковского. За нашей спиной по улице Горького шумел поток автомобилей. Перед нами из предвечерней мглы, поднимался на фоне неба черный куб здания Института Маркса-Энгельса-Ленина. В этой каменной коробке, как высшая святыня, хранится в спирту мозг идеолога и основателя советского государства - Ленина. По левую сторону с площадью граничит здание газеты "Правда". На крыше "Правды" сверкает огненная реклама, передающая последние известия. Никто из людей на площади не обращает на эти известия ни малейшего внимания. Мы задрали головы кверху и стали собирать бегущие огненные буквы: "Хлеборобы рапортуют... о досрочном перевыполнении... плана сдачи урожая." Мы с Андреем переглядываемся. До войны подобные новости напролет плясали из вечера в вечер, из года в год на крыше "Правды". И сегодня опять! Разве не было войны и всего, с нею связанного? "Что это там такое написано, сынок?" - раздается за нашей спиной дребезжащий старческий голос. Андрей отрывает глаза от светящихся букв. Рядом с ним стоит дряхлый старик. На нем домотканный зипун неопределенного цвета. Всклокоченная рыжая бородка обрамляет румяное старческое лицо, откуда поблескивают не по годам живые глаза. Из под старого картуза висят пряди длинных волос. Старик стоит слегка сутулясь, заложив руки за спину. Среди окружающей нас суеты центра Москвы он кажется пришельцем из другой эпохи. Теперь таких можно встретить лишь на картинках, да еще в глухих деревнях. "Слаб я глазами стал, сынок, да и грамоте не учен," - как будто извиняясь бормочет старик. - "Сделай милость - прочти темному человеку что там сказано." Он говорит с Андреем так, как это принято у простых людей при обращении к вышестоящим - с уважением и подкупающей искренностью. "Что-же ты, отец, грамоте не научился?" - с улыбкой говорит Андрей, тронутый видом и просьбой старика. "К чему нам, простым людям, грамота," - рассуждает тот, переминаясь с ноги на ногу. - "На то есть ученые люди, чтобы все понимать." "Ты сам, отец, откуда будешь?" - подделывается Андрей под крестьянскую речь. "Мы люди подмосковские," - отвечает старик протяжно - "Наша деревня шестьдесят километров отсюда." "Сына навестить приехал?" - спрашивает Андрей. "Нет, сынок," - качает головой старик. - "За хлебом приехал." "Что-же у вас на деревне - хлеба нет?" "Нет сынок. Хлеб весь сдали. Теперь вот картошку со своих огородов возим на рынок продаем, а на эти деньги хлеб покупаем." "Почем сейчас хлеб на базарах?" - интересуется Андрей. "Семьдесят рублей кило, сынок." "А государству почем сдавали?" Старик переминается с ноги на ногу, вздыхает и нехотя говорит: "По семь копеек..." Наступает неловкое молчание. Мы делаем вид, что забыли о первоначальной просьбе старика прочесть ему светящиеся буквы, и идем дальше. Через несколько шагов мы останавливаемся посреди площади перед острым гранитным обелиском, по сторонам которого прикреплены бронзовые доски. Раньше я десятки раз ходил по этому месту, но только сегодня гранитный обелиск привлекает наше внимание. Мы с Андреем подходим ближе, пытаясь разобрать в сумерках выгравированные на досках бронзовые надписи. "Скажи мне, сынок, хоть про что тут говорится?" - опять звучит знакомый старческий голос. Старик в картузе как тень стоит за нашей спиной, смиренно переминаясь с ноги на ногу. Улыбка скользит по лицу Андрея, когда он возвращается глазами к обелиску, намереваясь исполнить на этот раз просьбу старика. Он медленно читает вслух первые слова, затем замолкает и молча пробегает взглядом по рядам бронзовых букв. Углы рта его постепенно опадают, между бровей ложится глубокая складка. "Что-же ты, сынок?" - сочувственно бормочет в бороду старик. - "Али там не по русски прописано..." Андрей молчит и избегает смотреть в сторону старика. Я следую его взору и читаю неясные в сумерках позеленевшие буквы. Это выдержки из конституции СССР, права и свободы граждан Советского Союза. Голодная и оборванная Москва, жалкий крестьянин, приехавший в Москву за хлебом - и бронзовые обещания земного рая. Я понимаю почему замолчал Андрей, почему помрачнело его лицо. Когда мы уходим от памятника, Андрей говорит сквозь зубы: "Сначала эти инвалиды... Теперь этот старик... Называет меня сыном, а я должен читать ему насмешку." Некоторое время мы идем молча. Когда я думаю, что Андрей уже забыл о встрече у обелиска, он снова бормочет в пол голоса: "Во время войны эти ребята со мной вместе кровь проливали. Такие старики мне свой последний кусок хлеба отдавали. А теперь..." На следующий день, это была суббота, мы решились, наконец, разыскать и навестить Галину. Из писем наших общих знакомых я знал, что она работает в должности инженера-химика на одном из московских заводов. Когда Андрей позвонил по телефону в заводоуправление, ему ответили, что Галина не числится больше в списке служащих завода, и отказались дать какую-либо более подробную информацию. Наведя справки в адресном столе, мы к нашему удивлению получили адрес, находящийся в пригородной местности в часе езды на электричке. Солнце начинало клониться за верхушки соснового леса, когда мы с Андреем постучали в двери сколоченного из бревен домика в дачном поселке неподалеку от железной дороги. Поселок утопал в сыпучем песке, из которого тянулись кверху голые стволы чахлых сосен. Открывшая нам дверь пожилая неряшливо одетая женщина окинула нас недружелюбным взглядом, молча выслушала наши слова и так-же молча указала рукой на шаткую лестницу, ведущую на второй этаж. Андрей пропустил меня вперед, чтобы я не мог видеть его лица. По звуку его шагов и по тому, как он тяжело опирался на дряхлые трясущиеся перила, я чувствовал как много значит для него эта встреча. Мы медленно поднимались по скрипучим ступеням, с недоверием оглядываясь кругом. Наверху на площадке лестницы развешено для просушки мокрое белье. На подоконнике, вперемежку с грязными тряпками, громоздятся закопченные кастрюли. Худая облезлая кошка, пугливо оглядываясь, прыгает при нашем приближении в окно. Непригляден замок, где ютится сегодня наша принцесса. Перед нами дощатая дверь на заржавленных петлях. Из щелей между досок торчат куски ваты. Я нерешительно берусь за разболтанную ручку и стучу. За дверью раздаются шаркающие шаги. Кто-то толкает дверь изнутри. Ветхое сооружение шатается на петлях, скребет по досчатому полу, медленно отходит назад. На пороге в пролете двери стоит женщина в простеньком платье и стоптанных туфлях на босу ногу. Женщина вопросительно смотрит в неясный свет на лестнице, как-будто удивляясь кто к ней может придти. Затем она различает фигуры в военной форме и удивление в ее глазах сменяется испугом. Тот-же молчаливый испуг застыл на ее полуоткрытых губах. "Галина!" - тихо произносит Андрей. Лицо молодой женищины в пролете дверей заливается густой краской. Она делает шаг назад. "Андрей!" - срывается с ея губ подавленный крик. В этом всплеске чувств смесь неожиданной радости, девичьей стыдливости и еще что-то неуловимо печальное. Она часто и прерывисто дышит, как будто ей не хватает воздуха. Андрей избегает смотреть по сторонам. Он старается не видеть нищенского убранства полупустой комнаты, старается не замечать старенького платья на плечах Галины и ее порванных туфель. Он видит только до боли знакомое лицо любимой женщины. Весь мир уходит в небытие, утопает в глубине ее глаз. Как часто в эти долгие годы мечтал Андрей о глазах, любимой. В снегах и туманах, в крови и пожарах, шагая по трупам, он шел к этой встрече. И вот теперь глаза любимой медленно ласкают Андрея с головы до ног. Молодая женщина скользит взором по золотым погонам с синим кантом и майорской звезде на плечах Андрея, по ярко малиновому околышку над лакированным козырьком фуражки. Ещё раз ея глаза, не доверяя самим себе, возвращаются к нарукавному знаку МВД и затем смотрят в лицо стоящего перед ней офицера. "Галина!" - как во сне повторяет Андрей и протягивает вперед обе руки. "Григорий, закрой, пожалуйста, дверь!" - произносит Галина, как будто не замечая Андрея и не слыша его слов. Голос ее звучит как чужой, глаза потухли, лицо похолодело. Она избегает встречаться взором с Андреем и, не говоря ни слова, подходит к открытому окну в другом конце комнаты. "Галина, что с тобой?!" - нервно спрашивает Андрей. - "Почему ты здесь..? В таких условиях..?" За окном бесшумно кивают колючими лапами облезлые сосны. Косые лучи заходящего солнца бросают длинные тени по досчатому полу комнаты. Дыхание воздуха шевелит пушистые пряди волос на голове молодой женщины у окна. "Расскажите лучше что-нибудь о себе..." Галина избегает обращаться к нам по имени. Видно, что эта встреча и наше присутствие для нее мучительны. "Галина! Что с тобой?!" В голосе Андрея звучит поднимающаяся тревога. Некоторое время в комнате царит молчание. Затем Галина поворачивается к нам спиной и, глядя в окно, почти неслышно произносит: "Я уволена с работы... и выселена из пределов Москвы." "Почему?!" "Я - враг народа..." - звучит тихий ответ. "В чем дело?!" Снова молчание. Затем как шелест ветра за окном: "Потому что я любила моего ребенка..." "Ты замужем?" - голос Андрея захлебывается беспредельным отчаянием человека, услышавшего свой смертный приговор. "Нет..." - тихо роняет Галина. "Так это... Это-же не так плохо, Галя" - страх в дрожащем голосе Андрея сменяется облегчением. В нем мучительная борьба чувств - прощение, просьба, надежда. Снова в комнате повисает тишина, нарушаемая лишь тяжелым дыханием Андрея. "Посмотри!" - молодая женщина медленно кивает головой на маленькую фотографию, стоящую на столе. Глаза Андрея следуют ея взору. Из простенькой деревянной рамки навстречу майору Государственной Безопасности Союза СССР улыбается человек в форме немецкого офицера. "Это отец моего ребенка," - звучит голос девушки у окна. "Галина... Я ничего не пойму... Расскажи в чем дело..." - дрожа всем телом, Андрей бессильно опускается на стул. "Я полюбила этого человека, когда наш город был под оккупацией," - едва слышно отвечает молодая женщина, снова повернувшись к нам спиной и глядя в окно. "Когда немцы отступили, я прятала ребенка. Кто-то донес. Ну, а дальше ты сам должен знать..." "Где-же ребенок?" - спрашивает Андрей. "Его у меня забрали," - горло Галины перехватывает судорожная спазма. Ея плечи беззвучно вздрагивают. Так плачет человек, когда у него нет слез. "Кто взял?!" - в голосе Андрея прорывается угроза. "Кто?" - Как эхо звучит ответ Галины. - "Люди в такой-же форме, как и ты!" Она поворачивается к нам лицом. Теперь это не хрупкая и ласковая девушка первых дней нашей юности. Перед нами женщина во всем величии своей женственности. Женщина, потерявшая своего детеныша. "А теперь прошу тебя оставить мой дом..." - Галина в упор смотрит на неподвижную фигуру Андрея. Тот согнувшись, как под ударами кнута, сидит на стуле и бессмысленно смотрит в дощатый пол. Плечи его повисли, глаза лишены выражения, жизнь ушла из его тела. За окном догорает оранжевое солнце. Бесшумно качают ветвями пыльные сосны. Лучи солнца озаряют трепетным ореолом пушистые волосы женщины в пролете окна, они ласкают ее горделиво откинутую голову, неясные очертания шеи, хрупкие плечи под стареньким платьем. Это сияние оставляет в тени нищенское убранство полупустой комнаты и все низменные следы человеческой бедности. У окна, ласкаемая лучами солнца, стоит женщина, еще более далекая и еще более желанная, чем когда-либо. На стуле посреди комнаты, сгорбившись и дрожа всем телом, сидит живой труп. "Галя... я попытаюсь..." глухо говорит Андрей. Он сам не знает на что можно надеяться и умолкает. "Нам не о чем больше разговаривать," - тихо и твердо произносит Галина. Ея глаза неподвижно устремлены на поблескивающий в последних лучах солнца знак МВД на рукава когда-то любимого человека. Андрей тяжело поднимается на ноги, беспомощно оглядывается по сторонам. Он невнятно бормочет, протягивает вперед руку, то-ли прося чего-то, то-ли прощаясь. Галина смотрит в сторону, не замечая протянутой руки. Так продолжается несколько томительных мгновений. Осторожно, как в присутствии покойника, я первый покидаю комнату, где Андрей надеялся найти свое счастье. Андрей выходит следом. Как слепой держась за стену, он спускается по лестнице. Его лицо посыпано пеплом, с губ срываются несвязные слова. Глухо отдается звук наших шагов по скрипучим ступеням. Мы идем назад к станции. Над нашими головами шумят иглами сосны. Ноги вязнут в сыпучем песке. Бессмысленный шепот вверху - и тянущая тяжесть внизу. А между голыми стволами пусто. Так-же пусто в глазах и на душе майора Государственной Безопасности Андрея Ковтун. Когда мы сидим в поезде электрички, Андрей стеклянным невидящим взором смотрит в окно и упорно молчит. Я пытаюсь разговором отвлечь его мысли в сторону. Он не слышит моего голоса, не замечает моего присутствия. Когда мы сходим на вокзале в Москве и направляемся к станции метро, Андрей в первый раз нарушает молчание и неожиданно спрашивает: "Ты в какую сторону едешь?" Я догадываюсь, что он хочет избавиться от меня. Одновременно я чувствую, что я ни в коем случае не должен оставлять его одного. Мы возвращаемся в гостиницу. Весь остаток вечера я как тень брожу за Андреем. Когда он на короткое время выходит из комнаты, я разряжаю наши пистолеты, лежащие в ящике стола. Андрей отказывается от ужина и необычайно рано ложится в постель. В сумерках я вижу, как он беспокойно ворочается в постели и не может заснуть. Он хочет хоть во сне уйти от этой жизни, хочет найти забвение от мучительных мыслей - и не может. "Андрей, лучше всего будет, если ты завтра поедешь домой," - говорю я. "У меня нет дома," - после долгого молчания раздается из другого угла комнаты. "Поезжай к родным," - настойчиво повторяю я. "У меня нет родных," - глухо отвечает Андрей. "Твой отец..." "Мой отец отрекся от меня," - звучит из темноты. Отец Андрея был человеком старой закалки. Крепок как дуб и упрям как вол. Когда пришли годы коллективизации, старый казак предпочел уйти с родной земли в город, чем работать в колхозе. В городе он взялся за ремесло. Никакие репрессии и никакие налоги не могли загнать его в артель, так-же как раньше в колхоз. "Я вольный родился, вольный и помру!" - был его единственный ответ. Так всю жизнь гнул он свою упрямую спину над плугом, а затем над верстаком. Воспитывал из последних сил сына, надеялся что тот будет ему утехой в старости. И вот чем ответил старый казак сыну, когда узнал, что тот перешел в лагерь врагов. "Он у тебя и раньше был со странностями," - не задавая лишних вопросов, пытаюсь я утешить его. - "Ведь ты больше с матерью дело имел." "Отец проклял меня и запретил матери называть мое имя," - монотонно отвечает Андрей. Всю ночь ворочался Андрей в постели, тщетно ища забвения во сне. Всю ночь я лежал в темноте, не смыкая глаз и борясь со сном. Шли часы. В открытое окно смотрели рубиновые звезды кремлевских башен. Когда побледнело небо на горизонте и первый неясный свет зарождающегося утра пополз по комнате, Андрей по-прежнему лежал без сна. Он зарылся лицом в подушки, руки его беспомощно свисали по сторонам кровати. В тишине комнаты раздавались странные звуки. Как будто давно-давно в детстве я слыхал нечто подобное. Страстный шепот звучал в полутьме: "Господи! За что ты меня наказываешь..." В первый раз за эту ночь я закрываю глаза. Я не хочу мешать человеку, дошедшему до грани. Снова в предутренней тишине звучит отрешенный от всего земного шепот забытой молитвы: "Господи! Прости твоего раба грешного..." В ответ по другую сторону Москва-реки бьют Кремлевские куранты. 2. Будучи в Берлине, я сравнительно редко переписывался с Женей. Женя была слишком чувствительна к малейшей фальши и недомолвкам, а военная цензура продолжала свое существование и ее приходилось учитывать. Искренне описывать окружающую действительность и свои впечатления было-бы непростительной глупостью. Личной жизни, которая могла-бы интересовать Женю, у меня в Карлсхорсте практически не было. Писать-же бессодержательные письма просто из вежливости - для этого мы оба были еще слишком молоды и слишком любили жизнь. Таким образом я предпочитал использовать те ночи, когда мне приходилось бывать в круглосуточном дежурстве по Штабу и оставаться в кабинете Главноначальствующего наедине с "вертушкой", прямым телефонным проводом в Москву. Тогда я среди ночи подключался к Жениной квартире и по телефонной линии Берлин-Москва раздавались долгие разговоры, имеющие мало общего с кабинетом маршала и политикой. Слухачи, дежурящие на проводе, могли спокойно читать дальше свои романы. Возвращаясь в Москву, я с нетерпением ожидал момента встречи с Женей. Собираясь в первый раз идти к ней, я довольно долго расхаживал по комнате и раздумывал что мне лучше надеть - военную форму или гражданский костюм. В конце-концов я остановился на последнем. Почему я раздумывал и почему я так поступил - на это я затруднился-бы ответить. Дома я застал одну Анну Петровну. Она изнывала от скуки и воспользовалась моим приходом, чтобы засыпать меня вопросами о Берлине и одновременно последними московскими новостями. Вскоре вернулась из Института и Женя. Теперь семья была в полном сборе. Отец Жени, Николай Сергеевич, после окончания операций против Японии вернулся домой и уже довольно длительное время находился в Москве. Как и раньше, Анна Петровна не знала о службе и работе генерала ничего, кроме номера его служебного телефона и жила в постоянной тревоге, что не сегодня - завтра он снова исчезнет в неопределенном направлении и на неопределенное время. После обеда Женя предложила поехать до вечера на дачу. Анна Петровна понимающе усмехнулась и отказалась от приглашения ехать с нами. Я был искренне благодарен Жене, что она решила вспомнить именно это место. Маленькая загородная дача была свидетельницей первых дней нашего с Женей знакомства, первых встреч, окутанных дымкой неизвестности военного времени, надежд и мечтаний. Женя сама села за руль своего открытого "Капитана". Когда автомобиль выехал за пределы Москвы и кругом шоссе потянулись пригородные поселки, рассыпавшиеся среди сосновых перелесков, мною овладело неопределенное чувство беспокойства. Вскоре Женя свернула с шоссе на проселочную дорогу. Окруженные соснами домики по сторонам дороги подступили ближе. Мое беспокойство возросло еще больше. В конце-концов я не выдержал и обратился к Жене: "У тебя карта есть с собой?" "Зачем тебе карта?" - удивленно спросила она. - "Я дорогу и так знаю!" "Я хочу посмотреть здесь одно место," - уклончиво ответил я, вытаскивая из кармана в обивке автомобиля карту окрестностей Москвы. Женя время от времени бросала на меня недоумевающие взгляды, когда я сосредоточенно возил пальцем по карте. Я не мог объяснить ей, что я ищу. Я искал поселок, где живет Галина. Меня преследовало неотвязное чувство страха, что мы можем проехать мимо ветхого домика, где за открытым окном одиноко ютится гордая и несчастная девушка. Издалека до меня доносились слова, Которые сказал Андрей однажды ночью в Потсдаме - "... люди, на которых пал жребий." Я боялся, что из своего печального уединения Галина может увидеть меня в окружении безмятежного счастья. Приехав на дачу, Женя необычайно долго и подробно расспрашивала меня о жизни в Германии. Ее не удовлетворяли все мои объяснения и рассказы. Она допытывалась до каждой мелочи и затем, совершенно без связи с предыдущим, неожиданно посмотрела мне в глаза: "А почему ты такой худой?" "Я чувствую себя прекрасно," - ответил я. - "Может быть просто замотался с работой." "Нет, нет..." - покачала головой Женя. - "Ты очень плохо выглядишь. Ты чего-то не договариваешь." Она посмотрела на меня внимательно, как-будто стараясь прочесть мои мысли. "Может быть что-нибудь и есть," - тронутый заботой в голосе Жени, согласился я. - "Но я этого сам не замечаю." "Зато я замечаю," - прошептала Женя. - "Сначала я думала, что это между нами... Теперь я вижу, что это другое. Забудь обо всем..." И я забыл обо всем. Я был беспредельно счастлив видеть кругом только знакомые стены, слышать только Женю, думать только о ней. Когда над лесом стали опускаться вечерние сумерки и полутьма поползла по комнате, Женя решила устроить торжественный ужин по случаю моего приезда. Она полностью чувствовала себя хозяйкой и задорно суетилась вокруг стола. "Сегодня ты мой," - сверкнула она глазами в мою сторону. - "Пусть отец сердится, что мы уехали. Пусть знает как мучается мама, когда его нет дома. Я ему нарочно покажу!" Только мы сели за стол, как за окном послышался шум приближающейся автомашины. Женя настороженно подняла брови. Автомобиль остановился у крыльца и через минуту в комнату смеясь вошла Анна Петровна, за ней следовал Николай Сергеевич и его товарищ по службе генерал-полковник Клыков. Вся компания была в очень веселом настроении. Дом наполнился шумом и говором. "Вот это замечательно! Не успели мы приехать - и стол уже накрыт," - смеясь и потирая руки, начал генерал-полковник. - "Николай Сергеевич, у тебя не дочка, а прямо клад!" "Ты думаешь она это для нас приготовила? Жди!" - отозвался Николай Сергеевич и шутливо обернулся к Жене. - "Извините что помешали, Евгения Николаевна! Разрешите присоединиться к вашему обществу?" "А ты тоже хорош!" - обернулся он ко мне.- "Переоделся в гражданское и уже про армейские порядки забыл?! Знаешь что первым долгом начальству нужно представляться. Ах вы, молодежь, молодежь..." "А мы как-раз домой собирались..." - начала было Женя. "Зачем-же ты тогда стол накрыла? Для нас?" - захлебнулся от веселья отец. - "Мы значит сюда, а вы - туда! Ну и хитра, дочка! Но я тоже не дурак. В наказание будете весь вечер с нами сидеть!" Анна Петровна принялась за хозяйство. Вскоре на столе появилось обильное пополнение, привезенное в автомашине из Москвы. Этикетки на консервных банках и бутылках поражают своим разнообразием, здесь изделия всех стран Восточной Европы - Болгарии, Румынии, Венгрии. Это не трофейные продукты, которые нам часто приходилось видеть во время войны, это нормальная продукция мирного времени. Здесь-же знакомые американские консервы, видимо остатки от американских поставок по ленд-лизу во время войны. В магазинах Москвы всех этих продуктов нет, зато в закрытом генеральском распределителе их изобилие. "Ну а теперь, Гриша, рассказывай все по порядку," - обратился ко мне Николай Сергеевич, когда на столе появился десерт. - "Как там жизнь в Германии?" "Жизнь как жизнь," - ответил я неопределенно, ожидая пока генерал уточнит свой вопрос. "Квартира у него там, во всяком случае, лучше чем у нас с тобой," - вставила свое слово Женя. Генерал делает вид, что не слышал слов дочери, и снова спрашивает меня: "Что там сейчас Соколовский делает?" "Делает то, что Москва прикажет", - отвечаю я и невольно улыбаюсь. - "Вам здесь лучше знать, что он делает". Видимо, я попал в точку, дав Николаю Сергеевичу возможность начать разговор, к которому он искал повода. Он обдумывает свои мысли. Анна Петровна наполняет вином бокалы. Женя со скучающим видом смотрит по сторонам. "Германия - крепкий орешек", - первым нарушает молчание генерал-полковник. "Много времени пройдет, пока мы его раскусим. Союзники из Западной Германии без скандала не уйдут, а из одной восточной Германии толку мало. То-ли дело со славянскими странами - раз-два и готово". Он пробует вино, медленно опускает бокал на стол и говорит: "Я думаю, что наша первая задача - это создать крепкий блок славянских государств. Если мы создадим славянский блок, у нас будет хороший санитарный кордон вокруг границ. Наши позиции в Европе будут достаточно сильны, чтобы избежать повторения 1941 года". "Ты, дружок, все назад смотришь, а нужно смотреть вперед", - укоризненно качает головой Николай Сергеевич. - "Что нам толку со славянского блока? Старые мечты о пан-славянской империи! Такими игрушками баловались сто лет тому назад царские политики. Теперь у нас, брат, эпоха коммунистического наступления по всему фронту. Здесь забудь про славян, а ищи слабое место и действуй. Восточная Европа и западнославянские государства для нас сегодня интересны, главным образом, как наиболее благоприятная почва для проникновения, как плацдарм для дальнейшего". "Пока что хозяева проводят совершенно ясную пан-славянскую политику", возражает генерал-полковник. По принятой в московских верхах манере он прибегает к расплывчатому обозначению "хозяева", за которым подразумеваются Кремль и Политбюро. "На то она и политика, чтобы скрывать конечные цели", - говорит Николай Сергеевич. - "Сегодня стыдно было бы не использовать возможности. Одна половина Европы наша, а вторая напрашивается, чтобы ее взяли и навели там порядок". На дворе уже совершенно темно. В открытое окно на яркий свет ламп над столом летят ночные мотыльки. Ударившись о стекло и опалив крылья, они беспомощно падают вниз. Среди полуживых мотыльков по столу медленно, с трудом перебирая лапками, ползет сонная осенняя муха. Муха не имеет цели, она просто ползет и все. "Вот она - Европа!" - с презрительной усмешкой говорит генерал и неторопливо, как будто подчеркивая свое превосходство, берет сонную муху между пальцев. - "Ее даже ловить не нужно - просто взять!" "А скажи по совести, Николай Сергеевич, зачем тебе эта дохлая муха? Какой тебе из нее прок?" - говорит генерал-полковник. "Сама по себе Западная Европа для нас, конечно, не представляет большого интереса", - немного подумав, отвечает отец Жени. - "Привить европейцам коммунизм пожалуй труднее, чем кому-либо другому. Для этого они слишком избалованы и экономически и духовно." "Вот видишь! Ты сам говоришь, что коммунизировать Европу очень трудно", подхватывает его мысль генерал-полковник. - "Если мы захотим строить там коммунизм всерьез, то придется половину Европы переселить в Сибирь, а вторую половину кормить за свой счет. Какой нам смысл?" "Европа нам нужна для того, чтобы Америка, лишенная европейских рынков, задохнулась экономически. Впрочем..." Николай Сергеевич замолкает и задумчиво катает несчастную муху между большим и указательным пальцами правой руки. Затем, как будто придя к определенному решению, он щелчком сбрасывает свою жертву со стола и снова повторяет "Впрочем..." "Мы с тобой не знаем что думают хозяева, да мы и не должны этого знать", - в словах Николая Сергеевича проскальзывает нечто, заставляющее полагать, что он знает больше, чем старается показать. - "Коммунистическая теория гласит, что революция должна разворачиваться там, где для этого есть наилучшие предпосылки в самом слабом звене капиталистической системы. А это звено сейчас не в Европе".


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: