"44 члена полагают четвертовать.
19 членов - поступить по 1-му пункту Сентенции 1775 года о Пугачеве, т. е. четвертовать, голову взоткнуть на кол, части тела разнести по 4 частям города, положить на колеса, а после на тех же местах сжечь. Большинством голосов (63) положено было - четвертовать". На полях протокола добросовестный писец-секретарь начертал имена этих 19, так настойчиво ратовавших за лютую, средневековую казнь: "Казадаев, Мансуров, В. Хвостов, Дубенский, Полетика, Болгарский, Сумароков, Корнилов, Мертенс, Гладков, Ададуров, Фенш, Бистром, Башуцкий, Еммануель, Бороздин, граф Ланжерон, граф Ламберт, граф Головкин"1.
Судьба осужденных по 1-му и 2-му разрядам Верховным уголовным судом решилась также не без споров, но одинаково - "казнить смертью".
Однако вечернее заседание этого дня прошло в ещё больших прениях, нежели утреннее: определялись наказания для осужденных с 3-го по 11-й разряд. И здесь не раздалось ни одного голоса в защиту, не было и предложения пригласить хотя бы для видимости законного судопроизводства кого-то из осуждаемых - для оправдания или защиты.
Вряд ли П.С. Пушкин или кто-то из его товарищей не только в году 1826-м, но и позднее подозревал, что предметом горячих дискуссий в Верховном уголовном суде была лишь степень жестокости наказания для них.
Много позднее - кто в Сибири, кто только по возвращении на родину узнали декабристы подробности "деятельности" Верховного уголовного суда и личную позицию его членов. С.Г. Трубецкой в "Записках" указывал: "15 генералов, в числе которых были Головин и Башуцкий, ездили просить государя, чтобы большее число было осуждено на смерть".
Небезынтересна и позиция Святейшего Синода как в отношении пятерых, "внеразрядно" осужденных, так и в отношении тех, кому дарована была жизнь способом медленной смерти.
Эту позицию раскрывает самый короткий из документов Верховного уголовного суда:
"1826 года июля 5 дня нижеподписавшиеся Святейшего Синода члены, слушав в Верховном уголовном суде следствие о государственных преступниках Пестеле, Рылееве и других их сообщниках, умышлявших на цареубийство и введение в России республиканского правления и видя собственное их во всем признание и совершенное обличение, согласуются, что сии государственные преступники достойны жесточайшей казни, а следовательно, какая будет сентенция, от оной не отрицаемся, но поелику мы духовнаго чина, то к подписанию сентенции приступить не можем.
Серафим - митрополит Новгородский и Петербургский.
Евгений - митрополит Киевский и Галицкий.
Авраам - архиепископ Ярославский и Ростовский".
Декабрист А.В. Поджио пророчески писал:
"Перед судом истории Николай стоять будет не один, стоять будут и все эти государственные чины, присутствовавшие при зарождении его на царство".
Время этого суда пришло, но наше сознание, озабоченное проблемами скоротечного, деформированного - духовно, нравственно, социально - сегодня, времени спорадического припадания к историческим аналогиям, припадания нервического, плохо осмысленного и понятого, наше сознание - увы! - не готово судить то, 1825-1826 годов судилище. Нашему веку дано только понять, что злодейство этих судей - более духовное, нежели физическое, несмотря на обречение ими на мученическую казнь пятерых и медленную смерть 121 декабриста. И ещё понимаем мы, что их неспособность и нежелание понять, чем было для их века и для всей России 14 декабря и какой это поразительный феномен - декабристы - свидетельствует об одном: они были духовно мертвы или дух их беспробудно спал всю их биологическую жизнь.
Мы опускаем рассказ об оглашении приговора и исполнении монаршей сентенции на кронверке Петропавловской крепости на рассвете 13 июля 1826 года и снова отсылаем читателя к превосходному исследованию В.А. Федорова.
Павел Сергеевич Бобрищев-Пушкин осужден был по 4-му разряду на восьмилетнюю каторгу и после неё - на вечное поселение в Сибири. Брат его Николай Сергеевич осужден по 8-му разряду, что означало двадцатилетнюю ссылку в Сибирь (но только "означало", так как в Сибири этот потерявший рассудок человек пробыл 30 лет).
Лики масок государя
Вряд ли до 14 декабря 1825 года знала Россия такую четко отлаженную, разветвленную и скоростную машину сыска, успешную работу которой определял прежде всего и преимущественно человек, только что занявший российский трон. В ряде "Записок" декабристов и публикаций о декабристах приводятся сцены допросов Николаем П.И. Пестеля, И.Д. Якушкина, братьев Бестужевых, Н.М. Муравьева, С.Г. Волконского.
Заглянем в декабрь 1825 года во внутренние покои Зимнего дворца, отведенные для допросов, где непрерывно - ночью и днем - идет неутомимая сыскная работа. Ведется дознание Михаила Федоровича Орлова. Рассказывает об этом, а заодно и об "отношении" к Михаилу Федоровичу сам самодержец:
"Орлов жил в отставке в Москве. С большим умом, благородной наружностию - он имел привлекательный дар слова. Быв флигель-адъютантом при покойном императоре, он им назначен был при сдаче Парижа для переговоров. Пользуясь долго особым благорасположением покойного государя, он принадлежал к числу тех людей, которых щастие избаловало, у которых глупая надменность затмевала ум, щитав, что они рождены для преобразования России. Орлову менее всех должно было забыть, чем он был обязан своему государю, но самолюбие заглушило в нем и тень благодарности и благородства чувств. Завлеченный самолюбием, он с непостижимым легкомыслием согласился быть и сделался главою заговора, хотя вначале не столь преступного, как впоследствии. Когда же первоначальная цель общества начала исчезать и обратилась уже в совершенный замысел на все священное и цареубийство, Орлов объявил, что перестает быть членом общества, и, видимо, им более не был, хотя не прекращал связей знакомства с бывшими соумышленниками и постоянно следил и знал, что делалось у них. В Москве, женатый на дочери генерала Раевского, Орлов жил в обществе как человек, привлекательный своим умом, нахальный и большой говорун. Когда пришло повеление об арестовании, никто верить не мог, чтобы он был причастен к открывшимся злодействам. Сам он, полагаясь на свой ум и в особенности увлеченный своим самонадеянием, полагал, что ему стоить будет сказать слово, чтобы снять с себя и тень участия в деле.
Таким он явился. Быв с ним очень знаком, я его принял как старого товарища и сказал ему, посадив с собой, что мне очень больно видеть его у себя без шпаги, что, однако, участие его в заговоре нам вполне уже известно и вынудило его призвать к допросу, но не с тем, чтоб слепо верить уликам на него, но с душевным желанием, чтобы мог вполне оправдаться, что других я допрашивал, его же прошу как благородного человека, старого флигель-адъютанта покойного императора сказать мне откровенно, что знает. Он слушал меня с язвительной улыбкой, как бы насмехаясь надо мной, и отвечал, что ничего не знает, ибо никакого заговора не знал, не слышал и потому к нему принадлежать не мог; но что ежели б и знал про него, то над ним бы смеялся как над глупостью. Все это было сказано с насмешливым тоном и выражением человека, слишком высоко стоящего, чтоб иначе отвечать как из снисхождения.
Дав ему говорить, я сказал ему, что он, по-видимому, странно ошибается насчет нашего обоюдного положения, что не он снисходит отвечать мне, а я снисхожу к нему, обращаясь не как с преступником, а как со старым товарищем, и кончил сими словами:
- Прошу вас, Михаил Федорович, не заставьте меня изменить моего с вами обращения, отвечайте моему к вам доверию искренностью.
Тут он рассмеялся ещё язвительнее и сказал мне:
- Разве общество под названием "Арзамас" хотите вы узнать?
Я отвечал ему весьма хладнокровно:
- До сих пор с вами говорил старый товарищ, теперь вам приказывает ваш государь, отвечайте прямо, что вам известно.
Он прежним тоном повторил:
- Я уже сказал, что ничего не знаю и нечего мне рассказывать.
Тогда я встал и сказал генералу Левашову: