С другой стороны, благодаря этой чуть больше века длившейся мутации развилась фантастика как прием, как волшебная палочка запредельной метафоры, дающей писателю-реалисту колоссальные, почти Христовы, возможности творить чудеса. Только надо быть почти Христом, чтобы с такими возможностями совладать. И не случайно, в отличие от крупнейших писателей предшествующих эпох, большинство крупных писателей XX века с большей или меньшей регулярностью этим приемом пользовались: от Борхеса и Маркеса до Лема с его овеществленным человеческим подсознанием в "Солярисе" и Стругацких с их материализованной стохастичностью технического прогресса и его принципиальной оторванностью от прогресса нравственного в "Пикнике...". Тут счет идет уже не на трупы и не на парсеки.
Характерно, однако, вот что. Произведения, где фантастика есть только прием, вываливаясь из жанрового ящичка фантастики, тем не менее, без данного фантастического допущения существовать не могут. Это серьезнейший парадокс фантастического реализма, несколько отграничивающий его от обычной прозы и зачастую обуславливающий специфическую реакцию читателей, пусть и вполне искушенных, но не сумевших либо разглядеть в невероятном метафору и понявших ее буквально, либо воспринять метафору, как элемент текста, равноправный с элементами, имеющими прямые материальные эквиваленты типа "поцелуй", "сортир", "президентский указ". Поэтому по поводу одного и того же произведения от двух людей можно услышать: "Ну, это же фантастика, это не всерьез!" и "Это же серьезная вещь, зачем здесь фантастика!"
Однако в том-то и дело, что, задавшись целью высказать нечто и воспользовавшись для этого тем или иным фантастическим приемом, автор затем не может этот прием механически из вещи извлечь. Вещь развалится. Придется писать совсем иную и совсем иначе. И, возможно, получится хуже. Не будет у Борхеса "Вавилонской библиотеки" без вавилонской библиотеки. Не будет у Кортасара "Южного шоссе" без невероятной многомесячной пробки на шоссе и невероятного отсутствия помощи извне. Не будет у Булгакова "Мастера..." без Воланда и Бегемота. Не будет у Стругацких "Улитки..." без Леса...
И не будет у Калласа "Звенит, поет" без горсточки разноцветных камушков, а у Бээкмана "Бамбука" без бамбука, у Ветемаа "Определителя..." без русалок, а у Салури "Графского сына" без, если поиграть в термины жанра, темпоральной шизофрении. Но, к счастью, в такой игре нет нужды. Произведения сборника не относятся к прекрасному, любимому мною с детства, но все же легонькому жанру фантастики. Они относятся к большой литературе, где фантастика используется, как прием. Вне большой литературы они немыслимы, и без фантастического приемы они немыслимы. Все на своих местах.
Пожалуй, только к "Шарманке" это не относится. Если бы Оскар работал не в УУМе, а в каком-нибудь соцстрахе или собесе, вещь не рухнула бы. Ну, а замены лазерной зажигалки на обыкновенную вообще никто не заметит, как и исчезновения отдельных реплик, гротескно относящих, по мысли автора, действие в близкое будущее, но, на мой взгляд, просто повисающих в воздухе, потому что атмосферы издевательски продленного в будущее настоящего они создать не успевают. Раздавливаются реалистическим текстом. Художественная вескость этих реплик и остального корпуса романа несопоставима. Поэтому ни по каким параметрам "Шарманку" Эмэ Бээкман я к фантастике отнести не могу и объясняю ее появление в сборнике только желанием составителей напомнить русскоязычному читателю хорошее произведение крупной писательницы.
Но это к слову.
Практически все представленные в сборнике произведения так или иначе посвящены, на мой взгляд, одной и той же теме взаимоотношениям внутреннего мира человека с миром внешним. Специфическим для всех является и то, что внутренний мир главного героя любого из произведений оказывается в сильнейшей степени изолирован от внутренних миров фигурирующих в тексте людей. Оппозиция кристальна: "я" главного персонажа и среда, на раздражители которой персонаж как-то реагирует, причем другие люди оказываются не более чем элементами среды, такими же, как ветер, чайка, пещера. Поэтому контакт с другими людьми возможен только на, так сказать, органолептическом уровне, а до души ближнего не докричаться, хоть горло разорви - и никто особенно и не пытается. Можно было бы довольно долго говорить о том, что подобный подход, даже если он не осознается автором, отражает процесс разрушения реальных духовных связей между людьми в социальной системе, насаждающей связи формальные, то есть поддающиеся административному управлению. Неуверенная в себе власть боится дать людям просто жить и тщится превратить их в марионетки с ограниченным набором движений. И даже тот, кто решается и как-то ухитряется противостоять этому превращению, раньше или позже оказывается в тупиковой ситуации: максимум того, что он в одиночку может - это не дать надеть на себя петельки формальных связей; но реальные-то духовные связи сами собой от этого не появятся! Вот в чем удобство и привлекательность формальных связей, черт бы их побрал их может устанавливать один, отдельно взятый человек, потому что его партнером является система, набор действий которой так же ограничен и легко предсказуем, как у марионетки, система не изменит, не сбежит, она ждет тебя не дождется; а вот для установления реальных связей нужны по крайней мере двое, и где ж его, этого второго, взять, как угадать его, как почувствовать, что у него руки-ноги-голова-и-прочее не опутаны ниточками, тянущимися в мэрию, муниципалитет или райком?
Вот уже упоминавшаяся "Шарманка" - пожалуй, самое масштабное произведение сборника. Нарисован мир страшненький. Вроде бы не голодный, не диктаторский; не воюющий, не отравленный индустрией, как это обычно бывает в антиутопиях. Хотя где-то за кадром и крыши текут, и асфальт гниет, и дома не отапливаются - но все это такие привычные нам "мелочи", что, кажется, они не давят живущих в этом мире людей. К тому же мелочи эти на периферии; у действующих в романе лиц с крышами и отоплением все в порядке - по крайней мере, в данный момент. И тем не менее все они какие-то сумасшедшие, неполноценные, словно бы не люди, а их двухмерные подобия на черно-белых фотографиях. Прекрасный образ найден писательницей для короткой, но исчерпывающей характеристики их системы ценностей - философия стульев. Мир стабилен, и даже одеревенел слегка и не растет никуда - но время от времени возникают неизбежные подвижки: кто-то умирает, кто-то уезжает; и тогда, покуда не утвердился новый расклад, успей захватить место поудобнее, и никому не отдавай до следующей подвижки, при которой сможешь попробовать пересесть еще повыше и потеплее. Зачем? Просто за тем, что надо сидеть. И лучше сидеть там, где хлопот меньше, а уюта больше. Все остальное скользит мимо сознания, все остальное - повторы, не пробуждающие чувств. Семейные скандалы и ведомственные увеселения, половые контакты - их даже интрижками-то не назовешь! - и карьерные потуги чередуются в постылой круговерти, зацепляя не душу, а лишь, так сказать, метаболизм, лишь вялые животные инстинкты возбуждая, словно осточертевшее меню: утром картошка, вечером макароны, утром картошка, вечером макароны, утром картошка, вечером макароны...
И вот у одного из таких снулых граждан вдруг оттаивает внутренний мир. Оказывается, он был, он всегда был, только давно в ледышку превратился в лютом холоде царства хватательных рефлексов. Пусть оттаивает он тоже в виде хватательного рефлекса, печать мира лежит и на нем - он все-таки неизмеримо сложнее и богаче, а потому неумелее и робче, нежели очередное "цап! мое!"
Виной всему, конечно, женщина. Вольно или невольно Эме Бээкман идет обычной для антиутопий дорогой: скажем, у Замятина или Орвелла источником одухотворения основных персонажей тоже служит внезапная любовь. Собственно, у всех этих авторов означенное чувство и любовью-то не назовешь, это скорее некое обалдение, не вполне понятное самому обалдевшему. Так же и у Бээкман. И предмет вожделений трудно по настоящим человеческим меркам назвать достойным любви; и в "Мы", и в "1984", и в "Шарманке" эти воспламенительницы сердец взбалмошны, экзальтированы, эгоистичны предельно, а потому тоже плоть от плоти мира своего; они не умны, не добры, не заботливы, не... не... Но еще один ядовитейший парадокс взаимоотношений души и социума состоит как раз в том, что лучшие человеческие качества: доброта, заботливость, ответственность, порядочность, клокочущее от обилия чувств "я" - могут оказаться сильнейшими рычагами в лапах системы. Любишь двух женщин сразу? Но ведь их нельзя обижать - значит, ври на каждом шагу и неутомимо трясись, боясь разоблачения. Пытаешься накормить-обуть-одеть семью? Значит, делай карьеру, то есть прогибайся перед вышестоящими подонками. Хочешь, чтобы сын поступил в институт? Значит, позолоти ручку декану... И все, готово дело, сам не заметил, как из человека стал машинкой с пультом из каких-то пяти-шести кнопок, тиснуть которые может любая тварь. Если бы герою Эмэ Бээкман повстречалась чудом уцелевшая в каком-то заповеднике действительно хорошая женщина, он бы ее не заметил, она показалась бы ему еще более снулой, чем все его Эрики-Вийвики, еще большей марионеткой, не способной ни к какому самостоятельному движению. Потому что в извращенном мире, где отсутствуют реальные межчеловеческие связи, каждая из которых является бережным - и только поэтому взаимообогащающим - компромиссом между двумя живущими самостоятельной эмоциональной жизнью "я", где единственным естественным объяснением деятельности служит то, что тебя включил начальник, а объяснением бездеятельности - то, что тебя начальник выключил, где страсти разыгрываются только вокруг внезапно освободившегося соблазнительного стула, интенсивно и ярко чувствующим кажется лишь тот, кто думает только о себе. Он настолько влюблен в себя, что действительно о начальнике и стуле думает меньше, чем остальные - и кажется, что он свободен. Этому условию вполне отвечает героиня Бээкман - как, впрочем, и героини Замятина и Орвелла. Их совершенно не заботят люди рядом. Они просто ведут себя, лелея и реализуя каждую свою прихоть и оттого кажутся снулому гражданину страстными и независимыми. Что ж, неопытному глазу дергающийся в петле висельник вполне может показаться более энергичным и раскованным, нежели человек, сидя пишущий на листочке бумаги: "Я один. Все тонет в фарисействе..." Нужно обладать мудростью, нужно по крайней мере дочитать роман до конца, чтобы понять: внутреннего мира тут нет, как нет и у других, а есть лишь бессмысленные внешние судороги, слепые прыжки вправо-влево, которыми человек пытается заполнить внутреннюю пустоту; но ни за одним прыжком не стоит человеческого желания совершить именно этот прыжок, а значит, нет и свободы поведения, ведь свобода - это реализация желаний, а если желаний нет, то действуешь ты или бездействуешь, разница невелика. Просто это чуточку иной вид сумасшествия - прыгать на каждый стул, который оказывается в поле зрения, не задумываясь, удобен он или не удобен, нужен он или нет.