У него были свои принципы. Когда однажды моя мать, озабоченная до отчаянья моим поведением, тем, что улица уводит у нее сына, бросилась ко мне у Стахановского и стала кричать, звать, молить, плакать, чтоб я пошел с ней домой... Я, раздраженный, стесняясь уронить свое мужское достоинство на глазах всей стаи молодых волков, заорал: "Дура! Проститутка! Отъебись от меня!" И неожиданно получил резкий апперкот в живот от стоящего до сих пор рядом, не вмешиваясь, приятеля. "Это твоя мать. Сова, мудак..., - сказал он строго. - Она тебя родила. На мать не тянут. Мать у человека одна..." И все, он отошел. И сплюнул.
Осенью 1961-го у нас появилась общая проблема. "Мусора" начали очередную компанию по борьбе с молодежной преступностью. И мы с ним оказались рядом по алфавиту в мусорском списке... "С" и "Т". Толмачев заслуживал их внимание много больше, чем я, я не заслуживал находиться в его категории, но так как он не был истериком, но спокойный и секретный, делал свои дела или один, или с очень странным молодым человеком по кличке "Баня", то мусора занизили его в должности. Они стали лечить нас. Толмачева лечить было поздно. "Лечить" - было модное вдруг слово из "фени" - то есть блатного жаргона. "Что ты меня лечишь?", "Ты меня не лечи!" - такие фразы каждый день сотни раз вспарывали пыльный воздух над нашей пыльной Салтовкой...
Мусора решили прежде всего убрать нас с улицы. Нас стали устраивать на работу. Когда мы дали "вторую подписку" (то есть подмахнули наши подписи под нечленораздельным текстом "обязуюсь... в ..дневный срок устроиться на работу... в противном случае... сознаю... что подлежу административной высылке или...") и выходили из отделения милиции на Материалистическую, в красивую, украинскую осень, Толмачев сказал мне, взяв меня за рукав: "Слушай, Сова, есть идея! Пойдем грузчиками к еврею на продбазу, а? Ясно, что мусора с нас не слезут, а на продбазе хотя бы работка не пыльная, и возле жратвы, а? Пойдем?"
"Грузчиками? Ты думаешь нас возьмут?.. Саню бы Красного или Леву они бы тотчас взяли, а нас с тобой..." - я хотел сказать ему, Что мы с ним мелковаты для грузческой работы, но воздержался.
"Амбалы как Саня или Лева потом изойдут через два часа, Сова... сказал он снисходительно. - Они рыхлые и жирные. Для грузчиков у нас с тобой самая подходящая комплекция. Ты когда-нибудь что-нибудь грузил уже?"
"Соседям помогал вселяться, картошку грузил на Черном море в Туапсе, но чтобы ежедневно, профессионально, нет..."
"Если ты думаешь, что я больше двух месяцев собираюсь рогом упираться, то ты ошибаешься. Надо, чтоб мусора забыли о нас, так что прикинемся грузчиками. Один я не хочу идти, от скуки охуеешь, но если ты пойдешь..."
Мы остановились. Тенистая под каштанами уходила в перспективу низкая, как уютное помещение, улица Материалистическая. Осень была самым лучшим временем года в Харькове. Долгая, красивая, многообразно окрашенная, широколиственная... И в такую осень устраиваться на работу... Мы оба вздохнули. Однако было ясно, что другого выхода нет. На каждого из нас в отделении милиции была заведена пухлая папка. И мы уже перевалили из "трудных подростков" с криминальными тенденциями и с десятком "задержаний", "приводов" и арестов на каждого, во взрослую категорию "подозреваемых в ограблении" тех и этих магазинов и "закоренелых антисоциальных элементов"...
"Грузчиками так грузчиками, - сказал я. - Все же лучше чем сто первый километр и принудительная работа в колхозе..."
"Будем пиздить продукты, - сказал он мне в утешение. - Продбаза богатая..."
На следующий день мы встретились у Стахановского клуба и отправились, не выспавшиеся, зевая, в отдел кадров учреждения с таким длинным названием, что его хватило бы, если рассечь на три или даже пять нормальных названий. Учреждение помещалось у самого поворота 24-й марки трамвая на Сталинский проспект, в свежем
дворике, в одном из типичных украинских домиков-хаток. Выбеленные известкой, снаружи они кажутся хрупкими и временными, но попадая внутрь, удивляешься их стационарной солидности. Пройдя через целую анфиладу маленьких проходных клеток, в одной, по клавишам чудовищно дряхлой пишущей машины, трудно ударяла толстыми пальцами секретарша, Толмачев уверенно привел меня в комнату, половину которой занимала печь. За столом, в меру пошарпанном, и в сухих чернильных пятнах сидел старикан в больших очках, и содрав с опасно торчащей вверх пики розовую квитанцию, вглядывался в нее.
"Здрасьте Марк Захарыч", - сказал мой друг, остановившись на пороге.
"Ага, Толмачев самый младший пожаловал, - старикан перевел взгляд на меня. - А это кто?" "Приятель, Марк Захарыч."
"Приятель, воды податель... Приятель, мячей лягатель, - неожиданно прорифмовал старикан, и улыбнулся. - Садитесь".
Стул был один, и Толмачев посадил меня, а сам стал рядом. "Оформляй нас, Марк Захарыч, меня и Сову, грузчиками..." - В голосе моего друга прозвучала тоска по свободе, оставленной нами на углу Сталинского и Ворошиловского проспектов.
"Скорый какой. Оформляй. Медицинский осмотр надо пройти. Тебе отец говорил? Ты или дружок твой свалитесь под мешком, а я за вас отвечать буду, - старик все время улыбался, что противоречило нашему предполагаемому падению под мешками. - Я понимаю, что вы юноши здоровые, но для порядку. Во всем должен быть порядок. Понятно, Толмачев самый младший?"
"Понятно, Марк Захарыч. Ты нас оформи, а медицинский осмотр мы потом пройдем. Нас милиция жмет. И справки нам дай сегодня, если можешь..."
"Что, приспичило, прищучило...? - старик снял очки и посмотрел на нас без очков. Глаза его, плавающие в центре морщинистых концентрических кругов кожи были удивительно яркими, синими и совсем не тронутыми возрастом. Кожа, виски, даже лысина кое-где шелушащаяся пообносились на старике, но глазам ничего не сделалось от времени, может быть они даже стали ярче от возраста. - В Сибирь грозятся загнать? - он произнес "Сибирь" с сочностью, словно это был базар с фруктами, мясистое вкусное место на боку глобуса-персика, а не места отдаленные, с подъебкой произнес, с подначиванием. Наши проблемы очевидно казались старику смешными.