Поэт хотел было возразить, что дедовские кальсоны и тесная комнатка на Погодинской далеко не свидетельствуют о том, что дед и бабка сделали блестящие карьеры, скорее напротив. Но верный своей привычке не вносить в простые отношения квартиры идеи другого, большого мира, в котором он жил, и был в нем "не из последних удальцов", он ограничился понятным слесарю замечанием. - Чего добились-то, квартиры даже отдельной нет.
- А что они такое специальное делать умеют, Эдь, чтоб им квартиру? Дед всю жизнь бригадиром электриков был. Ты думаешь он в электричестве чего понимает? Пробки починить дурак может. Да ты больше об электричестве знаешь, чем он. Однако бригадир, пенсия большая. А все потому, что одним из первых записался деревенский Серега в партию. Вот его партия и толкала всю жизнь, как паровоз вагоны толкает. - Слесарь явно разделял себя и свою городскую пролетарскую семью и деревенских деда и бабку. И в последние недели жизни его интересовал все тот же местный микромир, в котором он прожил сорок четыре года, а не общение с Богом, мысли ,о мироздании, или волнения по поводу загробного мира.
В начале ноября он перестал выходить на кухню. Он еще выбирался в туалет, но в конце концов (после каждого принятия пищи его теперь рвало немедленно) Светлана привезла от себя эмалированное ведро с крышкой, и ведро поставили рядом с кроватью. Истощенный и слабый. Толик лежал на кровати в брюках и шерстяных носках и глядел в противоположную стену. На стене висела серая фотография его семьи. Отец при галстуке лопатой и с гладко прилизанными назад волосами, мать, стриженная скобкой, большеносая. Светлана лет десяти, с жиденькой косой и волевым выражением лица положила руку на плечо матери, как бы оберегая ее. Миниатюрный еще Толик чуть в стороне, отделенный от слепившегося семейства фотощелью безучастно глядит в объектив. Уже из чрева матери слесарь вышел грустным, суровым и незнающим, что ему делать на этой земле, незаинтересованным, неприкаянным.
Дверь в его комнату теперь всегда была приоткрыта. Об этом просила Светлана и сам Толик предпочитал, чтобы дверь была приоткрыта. "Эдь! слабым голосом звал он соседа. - Ты не торопишься? Зайди ко мне, посиди?.."
Юноша вступал в комнату смерти и садился на старый табурет у кровати.
- Ну как? - хрипел Толик, - страшный я стал, да? Лишенное притока пищи тело, становилось все более похожим на саму Смерть с дюреровских рисунков, в особенности лицо.
- Ну, болезнь-то не красит. - уклончиво отвечал юноша, пытаясь скрыть страх, который ему внушало лицо умирающего.
- Что ж Коган-то говорил, поболит. И заживеть. Не заживаеть, а, Эдь...
- Операция очень сложная была, потому такие и боли... - А не умру я, Эдь?.. Ведь желудок даже соки эти блядские не принимаеть...
- Да что вы, Толь! Живы будете. Потерпите... Почему-то ко всем глаголам, оканчивающимся на твердые согласные больной стал добавлять мягкий знак. Может быть от слабости? Речь его стала похожа на монологи рабочих из старых кинофильмов о дореволюционной жизни. Объяснить себе этот феномен юноша не смог. Возможно так вот, с мягкими знаками говорили в свое время родители Анатолия, и теперь, стоя у порога того света, он в полусознании заговорил на диалекте первых лет своей жизни?
Любовники обычно совокуплялись на Погодинской, днем, включив транзистор, на узкой его кровати без спинок, матрас положен был на деревянный постамент. Начинали они с распития одной или двух бутылок "Советского Шампанского" купленного в маленьком магазинчике на Погодинской. Однажды поэт, явившись в магазинчик не смог купить шампанского. - Ты все и выпил, - серьезно сказала продавщица. - Местные пьют водку и портвейн. Часто Елена приходила с собакой. Витечка с удовольствием рассказывал друзьям о долгих, многочасовых прогулках, которые совершает Елена с собачкой Двосей. Двося обычно лежала на полу комнаты и глядя на счастливо совокупляющихся молодых людей, завистливо повизгивала.
С болезнью соседа им пришлось перейти на вынужденную сексуальную диету. Однако молодость бродила в их крови, и посмущавшись, Елена опять стала являться в комнату к поэту. К транзистору и шампанскому и стонам влюбленной пары стали примешиваться аккомпанементом стоны и хрипы блюющего в эмалированное ведро Толика.
- Что это? - Елена внезапно вышла из любовного забвения, в котором они плавали оба, вцепившись друг в друга и переплетясь всем, чем только возможно было переплестись. Она прислушалась. За стеной нечеловечески глубоко и пронзительно хрипел, вздрагивая разлагающимся желудком, сосед.
- Желудок совсем уже пищи не держит. Умирает слесарь, - прошептал поэт.
- Он умирает, а мы тут... - Елена вдруг заплакала обильно и густо, крупными слезами.
- Каждому свое, - сказал мудрый поэт со спокойствием человека уже второй месяц живущего рядом с умирающим. - Мы любим друг друга, а он умирает... Так надо. - Где стоит его кровать? - прошептала Елена. Кровать слесаря находилась в каких-нибудь 20-30 сантиметрах от их ложа. По другую сторону стены.
Девочка двадцати двух лет, чужемужняя жена с волосами цвета темного меда стала ему еще дороже и желаннее, ибо он слышал стоны мужчины насильственно отдираемого от жизни смертью. Он выдвинул из нее член и поглядел на него. Красно-синий, набухший горячим тюльпаном член его был наполнен жизнью.
Он с удовольствием принял приглашение Елены и Витечки приехать к ним на дачу. Кроме возможностей щекочущих совокуплений с Еленой в близком соседстве от Витечки, где-нибудь на чердаке или в саду, приглашение давало ему возможность на несколько дней
избегнуть все более зловещей атмосферы квартиры на Погодинской. Толик перестал спать. Два раза в день появлялась в квартире молоденькая медсестра и колола его в кожу и кости. "Чтоб не мучился, - объяснила бабка. И вздохнула. - Очень облегчает. Морфей." Он понял, что это морфий.
Собравши сумку, он зашел к соседу. Медсестра только что ушла, и Толик лежал, успокоившись на пару часов, прикрыв глаза. - Вы спите,Толь?
- Какой там... Так, отпустило чуть-чуть после укола. Скоро опять схватить. Передыхаю.