Без четверти двенадцать я закончил приём больных в Ариэле и поехал в Гинот Шомрон. С пятой дороги, пересекающей Самарию, свернул на север, на тихую узкую пустынную дорогу. Красива она невероятно! Один её участок проходит по узкой глубокой лощине. Это место, представляя себе, как просто сверху забросать автомобиль камнями, я всегда старался проехать на максимальной скорости, несмотря на крутые повороты. Но на сей раз я не смог увеличить скорости. Впереди меня медленно плёлся зелёный арабский форд-минибус. В зеркале заднего вида я увидел точно такой же автомобиль, прижимающийся к моей машине. Я открыл окно, взял свой «Ругер» в левую руку и прицелился в идущий впереди автомобиль. Он припустил и скрылся за поворотом. Я остановил машину посреди дороги. Объехать меня было невозможно. Не выключая мотора, вышел из автомобиля. С «Ругером» уже в правой руке подошел к форду, стоявшему метрах в пяти позади моей «вольво». За баранкой сидел араб лет двадцати пяти. Увидев «Ругер» в моей руке, он перестал дышать и стал белее мела. У меня не было уверенности в том, что он окончил университет Патриса Лумумбы, или некое нерекламируемое закрытое учебное заведение в системе КГБ. Тем не менее, обратиться к нему я решил не на иврите, а на русском.
— В этом пистолете пятнадцать патронов. Если я увижу тебя за мной, пятнадцать пуль будут в твоей башке. Моё идиотское правительство, конечно, посадит меня в тюрьму. Но в тюрьме я буду живым. А ты будешь трупом. Понятно?
Завершил я своё выступление лучшим образцом моего танкистского репертуара, и приблизительного представления о котором не может быть у человека, очень хорошо владеющего русским языком. До сего дня у меня впечатление, что он понял меня отлично. Я сел в автомобиль и поехал. Он стоял.
В следующую среду в Ариэле до начала приёма в кабинет заскочил таксист Иоси.
— Ну, доктор, наделал ты переполох в арабских сёлах. Рассказывают, что здесь на «вольво» разъезжает хромой доктор, Руси, совершеннейший бандит. У него не пистолет, а настоящая пушка. Но здесь же кто-то пустил слух, что надо соблюдать пропорции. Потому что этот хромой доктор Руси друг арабов. Рассказывают, как в больничной кассе, куда не мог попасть араб, ты отмывал от говна арабского младенца и вылечил его.
Сын узнал об этом инциденте не от меня. Дело в том, что я старался вообще поменьше рассказывать о моей работе в Самарии, чтобы не волновать жену. Но Израиль ведь такой маленький. Все знают либо друг друга, либо друга, знающего другого друга. Вот каким образом в Самарии стало известно о младенце из Газы? Загадка всё же. Сын не преминул сострить:
— Изменяешь традициям. Вытащил пистолет и не стрелял?
Увы, изменяю. Возможно, это объясняется тем, что тогда у меня, советского комсомольца, был фашистский «парабеллум», а сейчас — у израильтянина демократический американский «Ругер».
Однокурсники-однополчане
Сентябрьское солнце деликатно прикасалось к лицу, розовому после ожогов. Весёлые зайчики отплясывали от орденов, по достоинству и количеству весьма не обычному для лейтенанта. Он неторопливо переваливался на костылях. До начала второй пары оставалось несколько минут. Можно было не торопиться. За три месяца после выписки из госпиталя перебитые руки ещё недостаточно окрепли для торопливости. Именно поэтому он вчера перевёлся сюда из столичного медицинского института, в котором проучился два дня. Расстояния между кафедрами там явно не соответствовали его, как он сформулировал, тактико-технической характеристике.
Всё нравилось ему в этом относительно небольшом городе. В отличие от столицы, война не оставили здесь своих следов. Студенческая группа оказалась не хуже столичной. Почти половина — фронтовики. Но с погонами только он один. В послевоенном бюрократическом бардаке застопорилась демобилизация. Жаль было терять ещё один год. Он рискнул поступить в институт, получив полуторамесячный отпуск в полку резерва офицеров бронетанковых и механизированных войск.
Студенты его группы уже поднялись в теоретический корпус по шести широким ступеням. Одинокая женская фигура в военной форме украшала площадку у двери. На расстоянии трудно было разглядеть детали. Мешало солнце, слепившее по оси улицы. И только подойдя к самым ступеням, он вдруг узнал Галю. Ту самую Галю из штаба бригады.
— Счастливчик! Боже мой! Это вы? — Галя низверглась со ступеней, раскинув руки для объятия.
Галя… Он так опешил, что неподвижно замер на костылях. Раскинутые для объятия руки девушки увяли и опустились. Галя… Он никогда не видел её так близко. Впервые она появилась в их батальоне после летнего наступления. Он был тогда младшим лейтенантом, командиром танка. Пришла вместе с гвардии подполковником, начальником штаба бригады. И оставалась там всего несколько минут. Младший лейтенант жадно смотрел на ее высокую грудь, на икры голеней, плотно обтянутые подогнанными голенищами сапог. Он мысленно дорисовывал эти красивые икры. Кто-то из ребят сказал, что Галя — подстилка начальника штаба. Он и сейчас не знал, какая у неё была должность. Писарь? Телефонистка? Подстилка начальника штаба… Конечно, это чёрт знает что! Но тогда из-под пилотки на погоны младшего сержанта падали светло-русые пряди. И вся она… И эта грудь! А он ещё не знал, что такое близость женщины.
В седьмом классе, — ему через несколько месяцев должно было исполниться четырнадцать лет, — на уроке физкультуры он вдруг увидел, что у Зины, с которой он дружил, уже не палочки бёдер, а плавно округлённые линии, словно вычерченные лекалом, а трикотажную ткань майки волшебно оттягивают два изумительных бугра. Как сладостно замирала его плоть, как тесно становилось в брюках, когда Зина, будто случайно, прикасалась к нему этими буграми! Девочки в классе созревали быстрее мальчиков. Не раз у него появлялись основания для уверенности в их доступности. Но пуританское воспитание, но непререкаемое табу запрещало ему преступить границу. Девственность недоступна и священна. Девственность — это дар в первую брачную ночь.
Мировоззрение семиклассника не изменилось и оставалось таким же и у младшего лейтенанта. Девственность, чистота… И вдруг — подстилка. Нечто, вызывающее презрение. Почему же он смотрел на неё с таким вожделением?
Только потом, когда она уже ушла со своим подполковником, он вспомнил, что у неё очень красивые темно-карие глаза. Светло-русая с темными глазами. «Пшённая каша с черносливом», — услышал он комментарий своего механика-водителя.
Ещё два или три раза он видел её. И всегда на расстоянии. Он был уверен в том, что она не замечает его. Но однажды осенью, когда в последний раз Галя на «виллисе» прикатила со своим подполковником в фольварк, в котором располагалась его рота, ему показалось, что она не просто посмотрела на него. Не просто. Галя многозначительно улыбнулась, словно пытаясь что-то сказать. Оказывается, она даже знает его кличку — «Счастливчик». Всё это мгновенно прокрутилось в его сознании, пока он обалдело смотрел на её левую грудь.
Не грудь была причиной его изумления. Всё было на месте. Но на левой груди рядом с медалью «За победу над Германией», которая, возможно, была ей положена, почти плашмя лежала медаль «За отвагу». Сейчас он не мог оторвать изумленного взгляда. Хотя и грудь, и перетянутая офицерским ремнём талия, и икры, уже не погружённые в подогнанные голенища, а стройные ноги в черных туфлях на венском каблуке, и каскадом ниспадающие светлые волосы, и тёмные круглые глаза, и круглое лицо, и круглый нежный подбородок — всё было на месте. Но на левой груди рядом с медалью «За победу над Германией», которая, возможно, была ей положена, почти плашмя лежала медаль «За отвагу».
Ёлки зелёные! «За отвагу»? Какую отвагу она проявила? Ведь она даже в тылу к ремонтникам танков на пушечный выстрел не приближалась! Ведь она даже ни одного раненого не видела в своем штабе! За что же «За отвагу»? Какая отвага нужна под подполковником? Ну, дали бы ей, подстилке, «За боевые заслуги», или, как говорили в экипажах по такому поводу, «За половые заслуги»! Возмущение и обида перехватили дыхание. Он оторвал взор от её груди, глянул на свою медаль «За отвагу» и тут же посмотрел на часы.