Я улыбнулся. Ицхак Ной заметил мою улыбку и спросил:
— Что-нибудь не так?
— Так. Только Красная армия окружила Вильнюс ещё восьмого июля.
Барух посмотрел на меня, кивнул и продолжил:
— Так вот этот день тринадцатого июля, это утро я никогда не забуду. Я помню его, как будто это было вчера.
— И погоду ты помнишь? — Спросил я.
— Конечно. Моросил тёплый летний дождик.
— И помнишь, где вы остановились, когда пришли в город?
— Конечно. Возле советского танка. И ты не поверишь, — сказал Барух, обращаясь ко мне, — командиром этого танка был еврейский мальчик.
— Поверю, Барух, поверю. Пожми руку этому еврейскому мальчику. Это был я.
Глаза Баруха повлажнели. Он схватил мою руку. Авраам и Ицхак на мгновенье потеряли дар речи. Студию заполонила явно непредусмотренная пауза. Первым, как и положено, пришёл в себя Ицхак Ной:
— Невероятно!
На следующий день утром мы встретились с Барухом на церемонии в Яд ва-шем, а вечером — в Музее танков. Мы должны были убеждать наших общих знакомых, слышавших радиопередачу, что для нас это действительно было неожиданностью, что это не был журналистский трюк, приготовленный заранее. И те, кто поверил нам, тоже восклицали: „Невероятно!“. Такая вот встреча через шестьдесят лет и десять месяцев
Памяти Семёна Вортмана
Стихи звучат в ночной тишине пустынных улиц. Семён Вортман преподающий историю искусства в Черновицком художественно-прикладном училище, читает мне, студенту-медику, свои стихи о Тиле Уленшпигиле.
Как завороженный, я слушаю стихи Семёна Вортмана. Я ещё не видел произведений фламандских мастеров. Я ещё вообще ничего не видел. Весь мой жизненный опыт — девять классов средней школы и четыре года войны. К Сене я относился с пиететом. Он старше меня. Но не разница в возрасте причина того, что я, чуть выше ростом, смотрел на него снизу вверх. В танковой роте, которой я командовал ещё совсем недавно, в ту пору девятнадцатилетний, тоже были тридцатилетние старики. Но среди них я чувствовал себя равным. А Сеня… Почему я тогда не записал его стихи? Как мало я запомнил. И точно ли?
С Вортманом меня познакомил его друг, молодой талантливый врач-гинеколог Георгий Оснос. Сейчас я изредка встречаюсь с Жорой, живущим в Хедере. Мы вспоминаем, как с опаской я читал ему мои фронтовые стихи, а потом — маэстро Вортману. Эти стихи летом 1945 года предали анафеме в Доме литераторов в Москве. После этого я вообще боялся читать их. Сеня был первым слушателем моих послевоенных опусов. Добрым и снисходительным критиком. Я не смел спросить, почему не опубликованы его прекрасные стихи. У меня не было сомнений в том, что ему хочется увидеть их опубликованными. Не случайно же в начале холодной войны в одном из стихотворений, в котором он описал Генеральную Ассамблею ООН, у него был остановивший меня образ:
Эти стихи определённо были написаны для публикации. Жаль, я не спросил.
Уже значительно позже, уже расставшись с Семёном Вортманом после окончания института, уже познакомившись с натюрмортами фламандских мастеров (правда, ещё в репродукциях), я увидел их в стихах о Тиле Уленшпигеле. И вообще, как много живописи было в его поэзии. Но вероятно самым демонстративным с этой точки зрения было его стихотворение о Исааке Левитане. Я никогда не видел его на бумаге. Запомнил только, когда Сеня читал. И запишу его так, как слышал, когда Сеня читал, когда названия картин Сеня подчёркивал особой интонацией и лёгким взмахом руки. Эту интонацию я посмею передать большими буквами.
После окончания института в 1951 году я не встречал Семёна Вортмана. Часто, очень часто вспоминал его. Не сомневался в том, что такой талантливый поэт не может не писать. Но стихов его я не находил в печати. Постепенно взрослел. Для меня уже больше, чем в полную силу, дошёл смысл стихов Маяковского: