На следующий день догадываюсь, что я уже попала на мушку его острот.

Оказывается, мы оба балканцы, только Дунай разделяет нас. Но Дунай ведь отсюда, из такой дали, не толще шелковой нитки. Это мой румынский коллега. Применяю к нему самый наивный и самый верный метод контакта — задаю вопросы:

— Вы бывали в Болгарии?

— Да, в Плевне. Мой дед воевал там за ее свободу, а я вкушал плоды его борьбы — пил болгарские вина.

— Значит, то, что вы приехали сюда, — наследственная черта?

— Меня послали.

— Но почему именно вас?

— Я их не спрашивал.

— Но все же как вы это себе объясняете? Наказание или поощрение?

— А как вы?

— Я захотела сама.

— Самонаграда или самопоощрение?

— Угрызения совести. Надо было ее успокоить.

— У меня хватает своих грехов, чтобы еще угрызаться за чужие.

— Но вы могли отказаться.

— Зачем? Я бывал в местах горячее этих.

— В Корее?

— В Африке.

— Но здесь другая температура огня.

— Там тоже огонь. Во время Суэцкого кризиса обстреляли пароход, на котором я находился. С тех пор на одно ухо не слышу.

— Каковы ваши впечатления от Вьетнама?

— Отель как отель. Весьма чисто для военного времени.

— А я не могу сдержать восторга. Война, а нет коррупции, нет черного рынка, проституции, хаоса, грязи…

— Как иностранцы, мы изолированы. У них тоже свои проблемы. Вы не заметили взглядов женщин на ваши модные парижские туфли?

— Конечно, жажда красоты, одежды, всего, чего нет… Но и тихая улыбка затем, гасящая эту боль.

— На заводе я встретил вьетнамца, учившегося у нас. Полушутя спросил у меня, какая теперь в Европе мода. Услышав о мини-юбках, рассиялся в улыбке. Бывает ностальгия, как таковая, к родине. А у них ностальгия ко всему остальному миру.

Сквозь его немного скептический, а может быть, трезвый взгляд, вьетнамцев вижу более живыми, нормальными, близкими. За улыбкой разглядываю грусть или даже боль и начинаю любить простой человеческой любовью.

* * *

Война убивает разноцветье и делает все однотонным, маскировочным, серым.

Женщины чуть ли не ходят за мной по улицам, любуясь моим пестрым ситцевым платьем. До сих пор маленькая Ха, перед тем как пойти в гости или в театр, копается в моем гардеробе, показывает на это платье и просит надеть его вместо вечернего, черного. Оно для нее самое красивое из всех и не потому, что пестро, а потому, что оно было ей как первая весточка далекой и мирной жизни среди серого тона военных будней.

* * *

Нужно прикинуться невидимкой, чтобы увидеть мир.

Огромная информация захлестнула человечество. Но те, кто ее собирает и обрушивает на наши головы, остаются в тени и безвестности. Сами они не являются объектом информации, они лишь ее источники.

Один из таких мой румынский коллега. Пробирается в Лаос. Спит чуть ли не вместе с питонами, поджаривается на солнце и парится в джунглях для того, чтобы сообщить миру, который без него в общем-то слеп, что лаосцы переселились в пещеры, что в пещерах же работают ткацкие фабрики и типографии, что лаосские девушки, несмотря на свои лохмотья и пещерный мрак, по-прежнему хороши.

Когда наши маршруты совпадают, я его зову «королем цифр». Каждое свое впечатление он переводит в цифры. Его вопросы начинаются со «сколько?». Его записная книжка больше похожа на бухгалтерскую. Он не верит в слова, но верит в цифры.

Если гудит американский бомбардировщик, он прикидывает:

— Летят десять школ. Или, если хотите, семь больниц, или двадцать районных кинотеатров.

— Почему?

— Потому, что этот жук стоит миллион долларов.

При выстреле ракеты он сообщает:

— Стадион на двадцать тысяч зрителей улетел в воздух.

Как только взорвется бомба, он сразу определяет ее тоннаж:

— Две богадельни.

Когда ночью робот-разведчик гудит в темноте над нашей машиной, он успокоительно говорит:

— Всего лишь десять десятиэтажных жилых блоков кружится над нашими головами.

Он считает все: рыбаков, зенитчиков, количество отнятого у людей сна и пропускает в своей бухгалтерии только самого себя. Своя персона его не интересует. Ее как бы нет. Не прав ли бонза? Этот человек забыл о себе и вполне спокоен.

* * *

А мир постепенно становится глухим не только к словам, но и к цифрам. Какая-то прогрессирующая склеротическая глухота!

Лишь маленькая девочка около меня каждый день открывает чудо цифр. Каждый день она узнает какое-нибудь новое число, которое расширяет границы ее вселенной. Сначала шли десятки — для близкого круга цветов, птичек, подружек. Затем пошли сотни — деревья в лесу, светящиеся окна в городе, шаги на улице. Потом самый далекий круг — звезды. Пришлось перейти на тысячи. Эти нули словно детские ротики, открывшиеся от удивления на такие большие цифры.

Каждое утро ищет в газете количество сбитых американских самолетов.

— Две тысячи восемьсот. Как мно-о-ого!

Глазенки сверкают, ошеломленные цифрой.

— Сколько снежинок падает сейчас?

Начинает считать снежинки. Доходит до двадцати, сбивается, устает. Делает вывод:

— Самолетов падает больше, чем снежинок!

А я прячу грустную улыбку. Если бы она знала, как ничтожно это число по сравнению с будущими новыми самолетами. Если бы в ее маленькой головке уместились электронновычислительные цифры будущих массовых убийств, головка, кажется, не выдержала бы и взорвалась.

Но постепенно головка выработает средство самозащиты: глухоту к цифрам.

* * *

Три тысячи сбитых самолетов не искупают страданий одного ребенка.

Въезжаем в знаменитую провинцию Бак-нинь. Колыбель народной песни. Ке напоминает мне мелодию песни, которую я выучила в прошлом году: «Когда любишь, можешь лишиться всего». Единственный способ любить — лишиться.

Город Вьет-йен, подвергшийся варварской бомбардировке. Вокзал разрушен до фундамента — груда мелких камней. Ощущаю себя на другой планете, где жизнь сметена мировой катастрофой.

Неправдоподобно выглядят отсюда далекие мирные вокзалы. Неужели они действительно существуют и кипят жизнью в этот час? Лейпцигский — под стеклянным куполом, Римский — с подземными банями для путешественников, Пражский — с горячими шпекачками и горчицей, Цюрихский — с электрическими сверкающими экспрессо.

* * *

Одиночное убежище — самая верная защита.

Вся вьетнамская земля изрыта окопами. По обеим сторонам каждой дороги вырыты колодцы, глубокие, в человеческий рост, по вьетнамской мерке. У нас, европейцев, из них торчит голова, как кочан капусты, и мы озираемся, смелые от невежества, — мы незнакомы с новыми бомбами.

Где бы тебя не настигла опасность, пробегаешь несколько шагов и исчезаешь с лица земли, как крот. Какой труд вложен в эту горькую пахоту! Что произрастет из этих глубоких борозд?

* * *

А знаешь ли, какой вкус у современной смерти, какой звук, какая температура?

Каждый вьетнамец изучил в тонкостях нравы бомб. Пока слепой инстинкт заставляет тебя склонять голову под напором реактивного воя, вьетнамские матери поднимают головы, чтобы увидеть, откуда идут самолеты, и, таща детишек, устремляются точно навстречу им, чтобы разминуться. Когда свист падающих бомб пронизывает до последнего нерва, матери преодолевают инстинкт окаменения на месте. Они поднимают лицо и смотрят вверх. Если бомбы в воздухе выглядят продолговато, значит, упадут в стороне, и матери опускают своих детей в первую попавшуюся дыру, ложатся сверху, чтобы закрыть своим телом от воздушной волны. Если бомба выглядит круглой, значит, она падает точно на тебя. Оптический эффект, нам незнакомый, но хорошо известный даже неграмотным старикам и детям здесь. Под круглыми бомбами матери схватывают детей на руки и кидаются бежать куда глаза глядят, считая до сорока. Обыкновенно за сорок секунд бомба достигает поверхности земли. Где-то около тридцати восьми мать бросает детей в ров, что окажется под рукой, точнее под ногой, и падает сверху, как и в первом случае.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: