* * *

На обратном пути заезжаю в посольство справиться о здоровье посла.

Дипломатический квартал утопает в зеленой тени. Не поверишь, что за лиственными завесами скрывается горькое одиночество: жены и дети давно уехали, а мужья томятся в своих кабинетах и считают дни до отпуска.

Не поверить, что во двор румынского посольства попала ракета «воздух — земля» и все стекла превратила в мелкую соль.

И еще не поверить: перед входом в наше посольство повешен агитплакат. Окидываю его рассеянным взглядом и почти прохожу, но, остановленная как ударом, делаю шаг назад и читаю с очень сложными чувствами.

Висит пожелтевшая газета с моим письмом к Джону Стейнбеку.

«Господин Стейнбек! Я знаю, что с большим авторитетом, с большим именем можно спорить только тогда, когда ты дважды прав. Чувство человеческой правоты заставляет меня поднять голос. Почти в то же время, когда вы осматривали американские базы в Южном Вьетнаме, я была по другую сторону 17-й параллели.

Смотрю на вашу фотографию в „Ньюсдей“, как вы учитесь стрелять на военной базе у Да-нанга. Прищурив глаз под военной каской, вы целитесь в невинных детей и женщин. Знаете ли вы, что, поднимая впервые гранатомет, вы попали без промаха? Вы попали и убили самого себя, убили имя Стейнбек, которое в наше время означало нечто светлое.

Ваша книга „Гроздья гнева“ для моего поколения и лично для меня имела огромное значение. Я ее читала в школьные годы, когда человек осознает себя и выбирает свои пути. Я многим была обязана Стейнбеку, которого вы сейчас убили. Горько и больно присутствовать при самоуничтожении большого писателя, создававшего себя перед этим всю жизнь. Никакой враг, никакая сила в мире, даже смерть, не могла бы так категорично убить имя Стейнбек, как это сделали вы сами, своей рукой.

Темная саморазрушительная сила, угрожающая сегодня жизни всей планеты, сквозит в ваших письмах к Алишу. Содрогаюсь от этих строк. Вы воспеваете виртуозность убийц, захлебываетесь от восхищения их чуть ли не музыкальными движениями! А на чем они „играют“? На инструментах массовой смерти! На протяжении целого месяца в городах, селах, пагодах, на дорогах Северного Вьетнама я слышала тот зловещий барабан, в который бьют ваши музыканты. Днем и ночью хрупкие бамбуковые хижины трясутся, как при землетрясении, целые мирные селения, больницы и школы превращаются в пепелища.

Я тоже познала „жгуче-сладостное чувство жить в мире живых существ“, о котором вы пишете. Но вот, однако, при каких обстоятельствах это было.

В ночь на 1 октября 1966 года я ехала в „джипе“ по шоссейной артерии номер один из Ханоя в Нам-ха. Дороги в Северном Вьетнаме оживают лишь темной ночью, когда не видно, ни откуда эти дороги идут, ни куда. С потушенными фарами, на ощупь, машины, велосипеды, пешеходы с детьми на руках и свисающими до земли коромыслами безмолвно текут по ночным дорогам. Им не светит на их пути ничто, кроме воспоминаний о погибших близких. Шоферы обрели зрение летучей мыши, чтобы пробираться в непроглядной тьме. Если из-за облаков выплывает луна, освещаются призрачные картины: переломанные скелеты мостов, по которым в ночной темноте стучат восстановительные бригады. Вокруг воронки бомб, словно я попала с земли на мертвую поверхность луны. Уцелевшие села и городки выглядят неправдоподобно на лоне окрестного лунного пейзажа.

В память врезался по силе контраста кипящий жизнью городок. Проехали главную улицу — тесную длинную аллею в плотной зеленой тени. С обеих сторон мерцали огоньки керосиновых ламп в маленьких парикмахерских. Переводчик мне крикнул шутливо: „Фигаро! Фигаро!“

Вся улица в парикмахерских.

Парикмахеры лихорадочно намыливали горячей пеной лица, словно изваянные из желтого света и нетерпения. Клиенты толпились у дверей. А было за полночь. Меня поразила эта сила жизни в худых, истощенных трудом, войной, недоеданием людях.

По улицам прогуливались юноши и девушки. Пластические походки женщин, стреляющие взгляды из-за плеча, бамбуковый порог, ожидающий невесту с глазами, темными, как тропическая ночь, и блестящими, как маслины, влюбленный шепот из-под деревьев с зонтообразными кронами.

Все было так, если бы не три часа ночи, и не было бы войны. А в этом ночном оживлении чувствовалась какая-то горячка и лихорадка.

Я спросила, как называется город, и мне сказали: „Фу-ли“. Для меня это слово прозвучало как французское „фоли“, что значит „безумный“.

Да, словно все были охвачены безумием торопиться жить, обогнать нависшую гибель. Их жажда жизни была заразительна. Я почувствовала, что подхвачена этой общей волной, и каждая моя клетка переполнилась восторгом от самого существования.

В городке 10 000 жителей. Во всех и во всем, начиная с жеста парикмахера и кончая походкой женщины, бурлила и просилась наружу энергия жизни.

Выехав из Фу-ли, наш „джип“ тотчас попал на мертвую планету. Даже колючки кактусов были опалены. Когда на рассвете я засыпала в бамбуковой хижине невдалеке от Фу-ли, в провинции Нам-ха барабаны ваших музыкантов заставили меня вскочить. Надо было бросаться в убежище. Под каждой кроватью есть такой выкопанный колодец. При внезапной бомбежке мирные жители прямо из сна прыгают туда, как в одиночную могилу. Лишь матери не одиноки, потому, что они прячутся с малышами на руках. Что они шепчут своим детям, чтобы успокоить их, я не знаю.

Сожалею, что вы не побывали на моем месте, дабы насладиться из норы раскатами и переливами утреннего концерта.

Я пережила бомбардировки Софии в 1944 году, когда наша улица Генерала Паренсова была разбита до основания. Должна сказать, что ваши соотечественники ушли далеко вперед в усовершенствовании техники истребления и ужаса. Звуковое оформление бомбардировки той поры — идиллия по сравнению с „музыкой“ сегодняшнего концентрированного удара.

Земля мгновенно застилается ковром из бомб, и все они рвутся сразу. Десятки огромных бомб в одно мгновение. Воздух спрессован взрывами, каждому из которых человеческое сердце отвечает мгновенной смертью, а оживает потом мучительно и долго. Гул землетрясения, моторный рев, кипение взрывов. Уверяю вас, человек никогда не сможет привыкнуть к этой „музыке“, какой бы мелодичной и сладкой она ни казалась вам лично.

Эта бомбардировка произошла 1 октября в 6 утра.

Через два дня я проезжала обратно по той же самой дороге. Переводчик мне сказал: „Здесь был Фу-ли, неужели не помните? Фигаро!“ Я стояла как вкопанная. Такой картины не описать. У меня нет в памяти знакомых земных пейзажей, с которыми я могла бы сравнить эту новую пустыню.

Вы, господин Стейнбек, возмущаетесь волчьими ямами, выкопанными южновьетнамскими патриотами для чужеземных пришельцев. Приезжайте посмотреть, какие чудовищные ямы, нет, вулканические кратеры роют ваши мальчики. В какие серые от пепла пропасти проваливается не один человек и не одной ногой, а целые города.

Что уловили ваши радары, нацелившись на Фу-ли? Неужели высокий заряд человеческой энергии, электрическое поле любви, импульс жизни? И это сделалось военным объектом?

Вы возмущаетесь, что вьетнамские партизаны прячутся в джунглях. Но ваши скрипачи и барабанщики, ваши виртуозы смерти прячутся за броней. Ваши реактивные самолеты хлынули в открытое небо. Они появляются со скоростью, упреждающей сигнал тревоги. Никогда не родятся дети той ночи в Фу-ли, и вы, господин Стейнбек, стали рапсодом их убийц.

Вы испытываете гордость от того, что принадлежите к этому роду людей? Вы горды принадлежностью к варварам двадцатого века?

Если бы вы просидели хотя бы четверть часа в километре от эпицентра бомбардировки, вы бы, я думаю, перестали гордиться.

Но все же есть нечто более ужасное: быть наверху, на месте убийц. Это было для меня лучшим успокоением в те минуты. „Господи, — говорила я как молитву, — благодарю тебя, что я родилась в маленькой стране, у которой нет поползновения владеть миром! Что я не принадлежу к породе хищников! Что не мои соотечественники сеют смерть над этой чудесной землей и над этими черномазыми детишками!“


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: