Впервые смешок Лазарева прозвучал не сумрачно, хотя он тут же, спохватившись, и оборвал его...

- Иду как-то под вечер - она навстречу. В руках стеклянная банка на веревочке: на вырубках первая земляника объявилась. Верхние пуговки на кофте расстегнуты - жара такая. Столкнулись, у ней-то кровь по лицу и пыхнула. Ну и все!.. До этого, говорю, и в мыслях не было, а тут как сигнал получил. Ослеп, оглох, - сшиб ее с тропки в орешник. Побилась, побилась и уступила. Да чудно как-то - и тянется, и отворачивается...

Сейчас Лазарев говорил, избегая взгляда, как говорят, пожалуй, не собеседнику, а самому себе - во что-то вслушиваясь, что-то проверяя; машинально вынул из пачки папиросу и, хотя я поторопился сказать: курите, курите, - так же машинально положил ее обратно. В негромком, чуть стесненном голосе его отчетливо и поочередно прозвучали удивление, досада и едкая, над самим собой, насмешка.

- Ни одна еще меня эдак не задевала! Даром что сорок два года землю топчу... И закон свой неписаный изза нее порушил: чтоб отойти вовремя. Куда там! Каждый божий день - как какой мальчишка безусый! Жду, таюсь, ловчу, хитрю - лишь бы где одну застать. И не замечал то, что заметить бы надо. Не так, непривычно, рывком у нас все шло. То придет, то нет. И чтоб там помиловаться, пошептаться - тоже никогда. Как вон службу какую справляла! Мне бы, говорю, тогда все это понять - так нет же, как индюк вон: растопырился и не вижу ничего! Кроме своего довольства мужского. Да однажды - как вон головой об стенку. Всей своей дурью слепой!.. Неделю не приходит, другую. При всех не подойдешь, а от людей ни на минуту не отбивается. Не зря ведь, вижу!.. Ну, все-таки - укараулил разок, как ни спешила - встал ей поперек дорожки. Ты что ж, мол, делаешь? Стоит спокойная такая. С лица только вроде сменилась, побледнела. "А ничего, говорит, - не делаю.

Домой спешу - мужа кормить. И ты своей дорогой иди".

Я ее и сграбастал, как всегда, - разве что косточки не хрустнули! Одной рукой уперлась в грудь мне, под самое горло, а второй-то - как хрясь промеж глаз - света белого невзвидел! Выпустил ее, прихожу в себя - она еще ровно спокойнее. Только грудь ходуном ходит, да над верхней губой капельки выступили. "Коля, гоиорит, Николай!

Ребеночек у меня будет, а больше мне от тебя ничего и не надо. Я ведь видела - ты от души, по правде, а я от нужды. Не серчай. Спасибо тебе если за это спасибо можно. И не замай меня больше". Повернулась и пошла ладненькая такая, недоступная. А я, веришь ли, - дуб мореный, верста коломенская! - лег пластом, землю грызу.

Запустив пятерню в чащобу жуково-черных, только на висках чуть тронутых сединой волос, Лазарев с силой подергал их; голос его после долгой паузы прозвучал ровно, устало.

- В конце марта либо в начале апреля услышал: сына родила. Иду вот так же - из лесу на деревню - навстречу она, с ребеночком и с матерью. Первая же и сказала: "Маманя, идите, я сейчас догоню вас". "Ну, говорю, покажи кто там у тебя?" Усмехнулась, накидочку кружевную откинула, а под ней ровно яблочко и по нему - брови мои распроклятые, дьявольские! Как сдавило у меня что-то, - мой, ведь, говорю! "Нет, - говорит, - Коля, мой да отцов. А отца-то у него - Семеном зовут.

Никогда, - говорит, - в бога не верила - сходила с матерью, окрестила, грех свой отмолила. И Христом же богом тебя прошу: не встревай между нами. Может, тебе куда уехать лучше, а? Век тебя за то поминать буду".

Поклонилась, вроде я уже согласился, и окликает: "Маманя, иду я!" Она туда, а я в другую сторону. И тут я понял: выше нас, мужиков, женщина, чище! Понял, да толку-то что? Навалили вроде на меня телегу да еще побольше - иду и гнусь. Все после пробовал: пил, гулял, бражничал - ничего не помогает! Зашел как-то в нашу районную чайную, а там Семен, муж ее, с дружками. Все у нас же работали - с расчету. Ну и позови меня - от уважения. Выпили - слышу, рассуждает: "Десять годов не было, а уж отлили как по заказу. Скажи ведь - весь в меня!" Не знаю уж там что - ухмыльнулся я, хмыкнул, под градусом все же, - гляжу, схватил бутылку "бормотухи" за горлышко, аж мосолки побелели. Чувствую: скажи я сейчас лишнее слово раскроит он мне черепушку! Не боялся я, нет - так-то я его бы осилил. Дошло до меня:

на его стороне правота: семью он свою обороняет. Ну я и скуксился покривился, лампадку еще принял и домой, по-тихому. А через неделю - все, шабаш, смотался отсюда!.. Выбежал вот сейчас, порыскал, да ни к чему! Кому нужен, разве кто почувствует - встретит?..

Лазарев безнадежно махнул рукой, вышел с папиросой в коридор; вслед за ним вышел и я, - оба курящие, мы договорились, что в купе курить не будем.

4. ЭЛЕГИЯ

Ехали мы из Пригорска вдвоем в купе - оба немолодые и оба заядлые чаевники; осенние ночи долгие, Михаил Петрович был переполнен впечатлениями свидания с родным городом, в результате чего и появилась эта запись, его рассказ, лишь самую малость тронутая кое-где, для связки, домысленными деталями. Меня помимо всего прочего рассказ Михаила Петровича заинтересовал какойто удивительной чистотой и простотой чувств, - теми первородными человеческими качествами, которые не всякий сберегает до преклонных лет своих.

Михаил Петрович не допускал даже мысли, что поездку могут не разрешить, и заместитель директора, должно быть, сразу это почувствовал. Обычно несговорчивый насчет каких-либо замен ("Вот они где, эти замены!" сердито хлопал он себя в таких случаях по бритому затылку), заместитель директора только мельком взглянул на расписание спектаклей, обреченно вздохнул. Ну конечно, в среду народный должен петь князя Игоря!

- Не смею удерживать. - Маленькие, насмешливые глазки старого, умного циника глянули вдруг на Михаила Петровича непривычно мягко и рассеянно. Все мы такие. Москвичи до мозга костей, а колупни поглубже, и окажется, что каждый-то пуповиной с какой-нибудь Астраханью либо Кинешмой связан... Все меняется: взгляды, моды, президенты, - а пуповинка эта - нет, не рвется!

Вот так, сударь мой...

- Спасибо, голубчик, спасибо, - с облегчением сказал Михаил Петрович.

Загодя припасенные доводы - вплоть до собственных вариантов этой злополучной замены, наконец, перенесение вопроса в более высокие инстанции - все это оказалось ненужным; старая перечница - одногодок Михаила Петровича, - он ухватил самую суть. И еще мелькнула мысль о том, что бритоголовый колючий человек этот, с которым он, Михаил Петрович, двадцать лет подряд изо дня в день обменивается на бегу привычными, ничего но значащими словечками - "доброе утро, сударь мой", "здравствуйте, голубчик, здравствуйте", - давно симпатичен ему, что надо бы когда-нибудь сойтись и потолковать накоротке. Впрочем, мысль эта мелькнула и тут же забылась, как мелькают и забываются в житейской спешке и суматохе многие наши хорошие мысли и добрые намерения.

А день в самом деле выдался на редкость суматошным. Кроме беготни с заказом билета и получением командировки нужно было уладить кое-какие долги на радио и телевидении (записаться на пленку в первом случае и отложить репетицию - во втором), позвонить в двадцать мест, не меньше, наконец, просто-напросто собраться в дорогу. Во всяком случае, когда в десятом часу вечера, не чуя под собой ног, Михаил Петрович плюхнулся на диван в пустом купе, ему казалось, что он уже не в состоянии пошевелиться, что прямо вот сейчас, сидя, уснет.

Мягко качнувшись, поплыл освещенный людный перрон, промелькнула эстакада Сортировочной, прошел, отбирая билеты, подтянутый молодой проводник, а Михаил Петрович все так же, не меняя позы, устало и пристально смотрел в окно, за которым веселой чехардой, то пропадая за черными деревьями, то снова выскакивая, бежали разноцветные огоньки подмосковных дач.

Принеся белье, проводник с любопытством взглянул на сидящего в пальто пожилого пассажира с седым хохолком на крупной голове и задумчиво сведенными к переносью косматыми бровями, посоветовал:

- Раздевайтесь, папаша, у нас тепло.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: