— Я пойду с тобой, Ермак! — попросился Санди.
— Не надо, Санди. Я один. А ты вернись к ним. Может, папа тебя не видел?
— Ермак, я считаю, что мой отец должен был дать денег. Он откладывал на покупку машины. А теперь решил не покупать… Я не знал, что он жадный.
— Он не жадный, — возразил Ермак, — он принципиально не хочет дать, потому что мой отец не работает. Он всю жизнь ищет «хорошее» место… Разве я не знаю? Он просто не хочет работать. Как только мне исполнится пятнадцать лет, я пойду работать на завод! Я так решил. И я так сделаю.
— Бросишь школу?
— Учиться можно и вечером. Иди, Санди. Спасибо тебе за все!
Ермак вдруг всхлипнул, и это было так неожиданно, так не похоже на него, что у Санди перехватило горло. Ермак бросился вниз по лестнице. Санди постоял, постоял и вернулся на кухню.
Ему не то что подслушивать — слушать не хотелось, но оба отца так кричали, что не слышать было невозможно.
— Что мне дало общество? — кричал Станислав Львович. — Помогли мне, когда я тонул в болоте? Ты первый отвернулся. А когда я нуждался, мне помог жулик. Так называемые честные люди боялись испачкать о меня ручки. «Мы беленькие!» В школе я был самый способный, если хочешь знать. Почему мне не дали развернуться? Почему от меня требовали, чтобы я работал под началом какого-нибудь дурака, который ив подметки мне не годится ни по уму, ни по развитию?! Ты думаешь, я ленив. Как просто все объясняется. «Лень работать!» А мне противно! Лицемерие, ханжество, догматизм. Готовы глотку друг другу перегрызть, а туда же — человек человеку друг, брат. Всех людей ненавижу. Обезьянье племя! Кто мне был в жизни ближе тебя? А ты… Хоть бы соврал, что денег нет. Как же, отказываешь по принципиальным соображениям! Толкаешь меня вторично в пропасть. А еще коммунист! Все вы такие…
— Вот что, Станислав! — сразу как бы успокоившись, холодно перебил Дружников, голос его приобрел металлический оттенок. — Ты не распоясывайся. Истерик не устраивай, ты не в шалмане. Теперь ты выслушаешь меня. В твоей судьбе никто, кроме тебя, не виноват. Согласен, что дело не в лени. Когда ты хотел, то умел и мог работать. Дело в твоем эгоцентризме. Ты — пуп земли! Как же посмели не оценить, не признать! Твоя трагедия, Станислав, в переоценке собственной личности. Отсюда разочарование в жизни, злость, нигилизм и прочее.
И это же ложь, что тебе не помогли. Тебя вытаскивали все: твои несчастные родители, школа, комсомол, а позже — институт. И студенты, и педагоги только и делали, что возились с тобой. Ты забыл ту ночь, когда мы до утра ходили с тобой по улицам и спорили, спорили… Тебе не понравилось то, что я высказал тебе всё в глаза. Кстати, это ты порвал веревочку, связывающую нас, а не я. Ты променял меня на каких-то стиляг. Вот куда тебя влекло. Желторотые юнцы, не имеющие ни идеалов, ни совести. А сколько гонора, самомнения! И чем кончилось, когда пришла зрелость? Духовной нищетой. Тебе все люди плохие. А что ты сам сделал людям хорошего? Одно зло. Преждевременно свел в могилу отца и мать. Жену довел до алкоголизма…
— Ты прав… — упавшим голосом подтвердил Станислав Львович. — Я подлец! Я мерзавец! Но не все люди сильны в темный час. Было плохое влияние. Среда. Ты не знаешь, среди кого только мне не приходилось вращаться! Я жертва обстоятельств! Я был наивен. Ни семья, ни школа, ни комсомол, ни книги-, наконец, не подготовили меня к встрече со злом. Не научили сопротивлению злу. Ни житейского опыта не было у меня, ни моральной сопротивляемости.
— Ты был сильный, рослый парень, уже мужчина. О, ты прекрасно знал, что хорошо и что плохо! Небось милиции боялся. Почему же ты не мог противиться злу? Почему перед ним сник? Почему ребенок не поддался злу, а уж его оно окружало плотно, как панцирь, неотвратимо, в родной семье. Я говорю о твоем Ермаке! Твои соседи рассказывали директору школы — это было при мне, — как ты посылал Ермака… вместе с отъявленным хулиганом «позаимствовать» на станции — где-то там плохо лежало, — кажется, ящики с консервами? Ты помнишь, что сказал тебе твой сын?
— Не помню… — пробормотал Станислав Львович. Вся спесь с него слетела. Он был жалок.
— Ермак сказал: «Это нехорошо, папа!» И не пошел… Хотя ты закатил ему пощечину. Ты знаешь, зачем приходили твои соседи в школу? Они советовались с директором, как лишить тебя и твою жену родительских прав.
— Мерзавцы! Обыватели! Будь они прокляты! — вскричал Станислав Львович.
Санди поежился — столько тоскливой злобы было в этом выкрике!
— Обыкновенные советские люди, — ледяным тоном возразил Дружников. — Их беспокоит судьба мальчика.
— Я не отдам Ермака! — фальцетом (у него горло перехватило) произнес Зайцев.
— Это решит суд. Так вот: денег я тебе не дам. Но если желаешь, помогу устроиться на работу. Куда бы ты хотел? Давай решим этот вопрос. Кстати, для суда будет небезразличен тот факт, работает ли отец Ермака или ведет жизнь тунеядца. Понятно?
— Да… Спасибо. Я бы согласился работать суфлером в театре.
— Боюсь, что такой вакансии может не быть.
— Ну хоть администратором в кино. Черт с ним! Зарплата, конечно, небольшая, но…
— Хорошо, я попытаюсь. Завтра утром схожу в горком. Надеюсь, что-нибудь выйдет.
— С тобой считаются… Известный летчик!
— Кстати, я уже больше не летчик.
— Как?
— Стенокардия. Врачебная комиссия не допускает к полетам. Сегодня оформился на морзавод. Маляром.
— Что ты говоришь?!
— Для начала неплохо и маляром. Буду заканчивать судостроительный институт. При заводе есть вечерний филиал.
Уходил Станислав Львович странно притихший, сгорбившись, что-то мрачно шепча про себя. Санди, стоя в дверях кухни, видел его последний взгляд, брошенный на бывшего друга. Это был взгляд врага.
Глава девятая
«БУДУ ЛИ Я ВИДЕТЬ?»
Ата смирно лежала на больничной койке. Она была здорова, но подавлена. Завтра в десять часов утра операция. Что ее ждет? Оперировать будет сама Реттер. Она была строгая и добрая. У нее был такой приятный и негромкий голос, ловкие и ласковые руки! От нее так хорошо пахло! Конечно, это были духи, но так славно! И вообще эта докторша была светлая, почти как Виктория Александровна. А тетя Вика была вся — Радость, вся — Добро! Счастьем было находиться возле нее. Сразу утихало раздражение, ненависть, горечь, всякая боль.
Как славно, что тетя Вика как раз сегодня дежурит, когда так неуверенно и тяжело! Тетя Вика будет эту ночь возле Аты. Как это удачно! Она скоро придет, и Ата с ней поговорит.
Девочки — их в палате было кроме Аты трое — уже уснули.
Они все были зрячие. Просто болели глаза. Им делали операцию, чтоб они не ослепли, как Ата.
У Аты была мудреная болезнь, по-русски и не скажешь, что-то очень запутанное. Не просто катаракта. Если бы ей на втором году жизни давали достаточно витаминов и свели бы ее к хорошему врачу, она бы не ослепла. Но малограмотная упрямая бабушка разве понимала, что надо делать? Она и сама никогда к врачам не обращалась. А родители? Ата их ненавидела.
Санди ничего не знает. Ермак ему ничего не рассказал. Санди никогда не рассказывают плохого, грязного, отвратительного. Его оберегают. Другие дети могут переживать это, а Санди даже знать не должен. Розовый, упитанный мальчик с голубыми, ничего не знающими глазами. Санди счастливчик! У него лучшая мать — добрая, красивая, справедливая. У него отец, которым можно гордиться. Два заслуженных дедушки. У него друг, который его оберегает, чтоб не расстраивался, не задумывался, даже не знал, что существует плохое. Это ведь не для него. Он-то никогда не испытает плохого. А если столкнется со злом, пройдет мимо, не заметив. Розовый и голубой мальчик! Поставить бы его на место Ермака — запел бы! Никогда не выстоял! Почему Ермак его так любит? За что его любить, такого? Санди! Санди! Все только и носятся с ним. Подумаешь, делает корабли… игрушки! Пусть сделает настоящий корабль. Хоть бы лодку. Чтоб от нее была польза людям. А может, она просто завидует Санди? Такая скверная — завистливая, злая, не умеющая прощать.