— Будьте любезны… Зайцевы здесь живут?
Толстуха скорчила гримасу и подозрительно оглядела Веру Григорьевну, но осмотр ее, видимо, успокоил (бабушка одевалась добротно и современно).
— Вы из школы? — вдруг решила она.
— Да, да!
— Тогда, пожалуйста, пройдите ко мне. Я вам расскажу все. Я сама хотела сходить в школу, да все никак не соберусь. Это же безобразие! Бедный мальчуган! Я сейчас, сию минуту…
Быстро развесив оставшееся белье, женщина подхватила таз и провела Веру Григорьевну в свою квартиру на втором этаже — ход со двора, узенькая деревянная лестница. В маленькой квартирке оказалось уютно и чисто. Усадив Веру Григорьевну на старомодный диван с полкой, под которой была приколота вязаная кружевная салфетка, женщина, не теряя времени, приступила к рассказу:
— Вы не представляете, что это за люди. Сам-то вечно без работы, она служит где-то в гостинице. Водят к себе ночевать — в гостинице часто нет номеров. И чего только милиция смотрит? Каждый день пьянки-гулянки. К ним ходят какие-то подозрительные люди. Сам-то Станислав Львович сидел в тюрьме за продажу краденого. Ужасно! О ребенке совсем не заботятся. Нисколько. Он был такой вот крошка… Гертруда сунет ему кусок колбасы или сыра и выкинет на лестницу… зимой. Конечно, соседи брали его к себе. У меня он частенько ночует, вот на этом самом диване. А уроки учит вот за этим столом, когда холодно и дождь… В хорошую погоду он уходит с учебниками к морю. К сожалению, я могу ему помогать, только когда муж в рейсе: он буфетчик на пароходе. И ему не нравится, когда здесь крутится чужой мальчик. Детей у нас нет. так он, знаете, не привык.
Несчастный мальчик! И такой славный, милый, ласковый. Скажет: «Тетя Глаша, вы устали, полежите, а я вымою пол». Он все умеет делать — и мужскую и женскую работу. Ведь дома только он один и убирает. Гертруда боится руки испортить. Просто лентяйка. Мать ее была труженица, баловала дочку, и вот результат. Назвала ее Гертруда, что значит «герой труда». А выросла бездельница, паразит. Бабушка умерла от горя, когда внучонку было всего два годика.
Мы вот во дворе все удивляемся: откуда Ермак такой хороший? Ведь никто его не воспитывал. Если бы другому такие условия, давно бы стал воришкой. А этот копейки не возьмет. У меня мелочь всегда на трюмо лежит. Грешным делом пересчитывала — нет, никогда не возьмет. Честный! А их как жалеет! Если бы не Ермак, они бы отродясь супа не съели, так, на сухомятке, бы и жили: колбаса и чай. Ермак соберет пустые бутылки, сдаст их, купит граммов двести мяса, картошки; я ему дам горстку крупы, луковку, так он сварит суп и накормит их.
А когда они с похмелья, злые ужасно, как цепные собаки, и бьют его чем попало. Но следов не оставляют, а это не считается. Да Ермак никогда и не станет жаловаться. Ни за что! Про себя переживет, и все. А когда Станислав Львович сидел, еще хуже было. Эта женщина каждый день наводила к себе гостей, и они здесь пьянствовали. Он и вернулся как раз в такую гулянку. Другой бы возмутился, а этот обрадовался — есть что выпить…
Соседка — ее звали Глафира Егоровна — долго рассказывала «учительнице» про Зайцевых. Вера Григорьевна внимательно слушала. Лицо ее словно окаменело. Глаза стали злые. Какой ужас! Бедный Сашенька! Она как чувствовала. Вот что значит не поинтересоваться, из какой семьи.
Когда Глафира Егоровна провожала гостью, она вдруг усомнилась:
— Да учительница ли вы?
— Я — кандидат наук. Жена академика Дружникова. Наверное, слышали? Нет? Ну уж знаете…
Вечером, после чая, Вера Григорьевна попросила всех задержаться в столовой. Сашеньке тоже не мешает послушать. Пусть знает.
Без всяких прикрас — действительность была достаточно «ярка» — Вера Григорьевна изложила все, что узнала утром.
Наступило долгое, тягостное молчание. Санди похолодел: теперь не разрешат дружить с Ермаком.
Дедушка, только вчера возвратившийся из Англии, выглядел утомленным. Он сидел в кресле, полузакрыв глаза, и совершенно «не реагировал». Может, ждал, что скажет молодежь. Отец нахмурился и сразу потянулся за папиросой. Мама даже побледнела.
— Бедный Ермак! — воскликнула она. — Знаешь, Андрей, я с самого начала чувствовала что-то именно такое. Как же ему помочь?
Санди вздохнул облегченно. Как он мог усомниться в матери? Иначе она и не могла сказать.
— Вы разрешили Сашеньке дружить бог знает с кем… — начала Вера Григорьевна, — не разузнав, из какой он семьи, не проверив. Надеюсь, теперь…
Виктория Александровна решительно приняла бой.
— Что — теперь? — Она говорила мягко, как на работе с тяжело больными.
— Вы не разрешите Сашеньке дружить с ним.
— С Ермаком? При чем здесь Ермак? Разве вы узнали плохое о нем? Думаю, что эта дружба, кроме добра, ничего Санди не принесет. Таким другом можно только гордиться!
— Гордиться?! Вот как… Я отказываюсь вас понимать. Я категорически возражаю.
Виктория Александровна спокойно поднялась и положила руку на плечо Санди:
— Разрешите мне самой разбираться в друзьях моего сына, — и вышла вместе с Санди.
Отец и сын переглянулись.
— Мне надо работать, — сказал академик, спасаясь в свой кабинет. В дверях он лукаво подмигнул своему сыну.
— Не расстраивайся, мама! — сказал Андрей Николаевич. — И предоставь этим заниматься Вике. Она лучше знает. Не сердись.
— Как тебя подчинила эта женщина! — горько сказала Вера Григорьевна. — И что ты в ней только нашел! Ни ума, ни красоты. Бездарность. На всю жизнь осталась медсестрой.
— Мама!
— Хорошо, хорошо! Иди к ней.
— Мама, я понимаю, ты недолюбливаешь Вику, но все же… Хотя бы с моими чувствами считалась! Трудно так жить.
Вера Григорьевна прижала к глазам свежевыглаженный платочек. Ей тоже было тяжело. Материнская ревность терзала ее. Может, особенно горькая потому, что, кроме сына, не было у Веры Григорьевны в жизни никакой радости.
Когда-то с помощью мужа Вера Григорьевна защитила диссертацию и получила степень кандидата наук. Дальше она не пошла: не было своих мыслей, без чего, как известно, в науке далеко не уйдешь, а муж никогда ей больше не помогал.
Поняв, что сама по себе в гидрографии она ничего не значит, Вера Григорьева решила, что ее назначение в жизни быть помощницей и другом великого ученого. Но и это не вышло…
Как помощница она раздражала Николая Ивановича некоторой бестолковостью, неоправданным самомнением и тем, что настойчиво и неуклонно отдаляла от него всех сотрудников, особенно женщин.
Потерпев года полтора, профессор взбунтовался и, переговорив по душам с тогдашним директором института, добился перевода жены в другое отделение. Став в свое время директором этого самого института, он до ее пенсии держал гидрографа Дружникову на достаточном отдалении, так что их работы почти не соприкасались. В стычках Веры Григорьевны с коллегами он неизменно принимал сторону последних. Пришлось с этим смириться.
Тогда жизненной целью Веры Григорьевны стало охранять покой ученого и, конечно, воспитывать сына. Охранять покой было долгом, любовь к своему ребенку — радостью, быть может, единственной.
Была у Веры Григорьевны и своя женская тайна, о которой, впрочем, самые близкие знали. Вера Григорьевна вышла, замуж за профессора Дружникова не по любви. Она была влюблена в простодушного веселого шалопая, ответившего ей самой искренней привязанностью. Он даже стал более серьезным. Камнем преткновения явилась профессия шалопая. Он был музыкант. Если бы хоть пианист, или скрипач, или, на худой конец, флейтист, но он был… балалаечник! Для самолюбивой, рассудочной, знающей себе цену и вместе с тем ограниченной девушки-аспирантки это было чересчур, Вера предпочла принять предложение молодого обещающего ученого, доцента. Так качалась супружеская жизнь, в которой для обоих сторон было мало радости.
Все в доме привыкли ходить на цыпочках и говорить шепотом. Только Вика рисковала время от времени нарушать этот покой, это ледяное молчание.