Кондек хотел плюнуть доктору под ноги, но воздержался, потому что был разодет до пояса. Он поспешно оделся, дрожащими пальцами выгреб из кармана сверток денег. Это были старые помятые купюры, которые редко бывали в обращении и пахли сеном, - видимо, в каком-то из матрацев он их держал. Отсчитав двенадцать этих купюр, он почти бросил их на стол доктора и вышел, хлопнув дверями. За воротами хлестнул коней и двинулся домой.
А наутро он поехал автобусом в Барты, чтобы подать заявление в суд. И даже нашелся адвокат, который за большие деньги написал иск против священника, но суд иск не принял, обосновав свое решение так: "Не противоречит закону, если кто-то в костеле молится за душу другого человека или если это делают несколько особ".
Кондек зря потратился на адвоката и вернулся домой ни с чем. Но самое плохое было еще впереди. Крыша в костеле уже была покрыта жестью, но священнику не хватило денег на водосточные трубы. Тогда в одно из зимних воскресений, сразу после службы, Мизерера одиноко двинулся в пешее шествие к усадьбе Кондека в Скиролавках, чтобы поговорить с ним о его жизни, поступках и словах. Не разошлись еще люди от костела, когда священник в сутане, покрытой коротким кожушком, в берете, в толстых и тяжелых башмаках пустился в это удивительное шествие. Людям, хорошо знавшим скупость Кондека, показалось, что Мизерера идет будто бы к вратам ада на встречу с Люцифером. Шел и шел Мизерера по заснеженной дороге из Трумеек в Скиролавки, перешагивал через высокие сугробы, спотыкался в замерзших колеях. Отходя от костела, он должен был уменьшаться, но людям он казался все выше, почти в великана вырастал, хоть не происходил из этих краев, которые рождали великанов. Ведь человек может расти по-разному. У того, кто растет наружу, рост ограничен; тот же, кто растет внутрь, иногда и головой до неба может достать, потому что нет границ для его величия. Так и одинокий Мизерера, идя к Кондеку, стал в одно мгновение великаном, и тотчас же за ним двинулась кучка любопытных. Несмотря на расстояние, люди видели, что священник горячо молился и время от времени осенял себя крестным знамением, чем отгонял от себя страх и силы сатанинские.
Увидел Кондек из окна своего дома приближающегося священника Мизереру и понял, что к нему он направляется, на беседу о его жизни, поступках и словах. Поскорее он спрятался в сарае и зарылся в кипу соломы, но оттуда его вытащили три дочки, которым тоже уже надоело его скупердяйство. Как рассказывали, кормил он их картошкой в мундире, из-за чего у них были большие животы и они не могли найти себе женихов. "Выходи к священнику, если так смело до сих пор говорил", - сказала Кондеку его жена. Тогда, как раскрученный волчок, стал Кондек метаться по своему подворью, и наконец вырвал из колоды топор и встал с ним возле калитки, страшным голосом крича Мизерере: "Голову срублю, если кто-то мою калитку откроет и ко мне во двор войдет, потому что я ни с кем не хочу говорить о своей жизни, поступках и словах!"
Увидел Мизерера налившиеся кровью глаза Кондека, блеск лезвия его топора, но угроз не испугался, а осенил крестным знамением Кондека и его топор, его дом и его подворье, его жену и трех дочерей, которые стояли в дверях дома. Тогда из рук Кондека выпал топор, сам он упал на колени в снег на подворье, а священник шагнул в калитку, наклонился к Кондеку, обнял его своими могучими руками и вместе с ним заплакал. Кондек дал знак рукой своей жене, и та вынесла из дому сверток банкнотов - шесть раз по шестьсот злотых, - но Мизерера денег принять не хотел.
- Не за деньгами я сюда пришел, - оповестил он громко. - Но как пастырь к заблудшей овце, чтобы возвратить ее в стадо.
А потом встал на колени рядом с Кондеком, а вместе с ним встали на колени три дочери Кондека, а также его жена, и молились они долго и громко. Сразу же после молитвы Кондек запряг в повозку двух коней и отвез священника в Трумейки, но дал ли что-нибудь на костел, неизвестно. Факт только, что к весне на костеле были новые водосточные трубы, и дождь в них радостно бормотал. Кондек же с тех пор бывал на богослужении в Трумейках каждое воскресенье и вскоре даже балдахин носил во время праздника Божьего тела, как пристало богатому хозяину. Выплатил Кондек людям то, что им причиталось за работу на уборке, и хоть, правду сказать, он никогда не переставал быть скупым, но время от времени вступал с собой в жестокую схватку. Чищеную картошку и клецки со шкварками он позволил есть дочкам, поэтому не стало у них таких больших животов, и две из них вскоре вышли замуж за сыновей Крыщака.
В сущности, великим человеком показал себя священник Мизерера, и никто, кроме художника Порваша, громко на него фыркать не смел. Сердился Порваш, который при сборах на костел или еще на какие-нибудь общественные дела был последним из последних, что священник оказывает на людей моральное давление, а это противоречит принципу свободы совести. А потому как Порваш был когда-то таким же горячим, как Кондек, то и решил он написать жалобу светским и духовным властям. К сожалению, Порваш не умел писать ни жалоб, ни заявлений и должен был обратиться к писателю Любиньскому, который, само собой, владел пером лучше всех в околице.
Любиньски, однако, не хотел писать заявления и жалобы. А почему - не объяснил.
Пошел тогда художник Порваш на полуостров к дому доктора и начал с ним беседовать о свободе совести.
Неглович вежливо кивал своей седеющей головой и наконец обратился к Порвашу с такими словами:
- Хорошо дискутировать о свободе совести, дружище, но не кажется ли вам, что сначала не одному стоило бы вспомнить, что существует у человека нечто такое, как совесть?
Знал Порваш, что доктор имел в виду. На деревенском сходе когда-то решили сложиться на покупку нескольких пар трусиков и колготок для детей Поровой, которые по снегу и морозу бегали босиком. Порваш был тем единственным человеком, который даже злотого пожертвовать не хотел. Сам не свой покинул он дом доктора, а потом дал старосте двадцать злотых на колготки для детей. Поровой, а сто злотых пожертвовал на приходский костел. Жалобы он не подал и даже о ней не вспоминал.