Егоров продолжал с ещё большей энергией стучать о край скамейки.
Делал он это, как ему казалось, незаметно для окружающих. Да и кто будет обращать на него внимание среди множества людей? Но дежурный по городу Воробейчик всё-таки заметил его странные движения и однажды спросил:
— Ты чего дёргаешься? Ты нервный, что ли?
— Не особенно, — конфузливо сказал Егоров.
Сказать, что он не нервный, как требовалось бы для этого дела, он не решился. Посовестился. Не хотел врать.
Может, он действительно нервный, даже скорее всего нервный.
Весь этот шум в дежурке, все эти разговоры о происшествиях, о разных несчастьях и несчастные люди, которых он видит здесь, угнетают его.
Если б он не посидел несколько дней, как теперь, в дежурке уголовного розыска, он, наверно, никогда бы не узнал, что на свете, вот лишь в одном городе, столько несчастий.
А человек, было написано в одной книге, создан для счастья, как птица для полёта. Егорову в своё время так понравились эти слова, что он выписал их в тетрадку.
Но откуда берутся несчастья?
Откуда появляются воры, грабители, убийцы или вот такие женщины, как эта, что стоит сейчас у стола дежурного, в сбитой на затылок шляпке, и рыдает, и сморкается, и опять рыдает?
Волосы у неё распущены. На тонких ногах шёлковые, скользкие чулки.
— Да не убивала я его! — кричит и плачет она. — Он был из себя очень полный, представительный, в хороших годах. Он покушал немного портвейну, прилёг и помер. А что у него были деньги, я вовсе не знала. Мне, правда, Лидка говорила — вы же знаете Лидку Комод! — что он будто сам из нэпманов, что у него будто свой магазин на Чистяревской. Но я не знала. Он только обнял меня, вот так, и говорит…
— Ну ладно, прекрати. Ты это расскажешь следователю, — оборвал её дежурный по городу Воробейчик. И покосился в угол. — Тут дети…
— Да какие это дети! — опять закричала женщина. — Это не дети, а первые бандиты. Они сейчас сумку у меня выхватили в коридоре. Велите им, гражданин начальник, отдать сумку…
— Эй вы, орлы! — повернулся в угол Воробейчик.
Он, видимо, хотел сказать этим беспризорным мальчишкам, стеснившимся в углу, чтобы они отдали сумку. Но на столе зазвонил телефон.
Воробейчик снял трубку. На Бакаревской улице только что ограбили сберегательную кассу.
— Водянков! — закричал Воробейчик. — Давай на Бакаревскую. Возьми с собой Солдатёнкова. Дом номер четыре. Сберкасса.
А мальчишки достали откуда-то белую булку, рвут её грязными руками, едят и хохочут.
И Егорову, когда он смотрит на них, тоже хочется есть. И хочется узнать: откуда взялись эти мальчишки, где их родители, что они такое натворили, за что попали сюда? И ещё интересно, правда ли, что эта женщина, переставшая теперь плакать, убила нэпмана?
Всё это хорошо бы выяснить Егорову. Но, кроме него, это, должно быть, никому тут не интересно.
Воробейчик говорит милиционеру, кивнув на женщину:
— Эту веди в шестой номер. Я её записываю за Савельевым. А этих, — он показывает на мальчишек, — пусть заберёт Михаил Кузьмич. — И смотрит на потерпевших, сидящих у стены. — Ну, кто тут ещё?
Воробейчик, наверно, сейчас же забыл о тех, кого увели. Он опрашивает уже новых людей.
А Егоров всё ещё думает о той женщине и о мальчишках. И неловко признаться, что его печалит их судьба, словно они ему родные, словно он, Егоров, чего-то недоглядел и вот из-за этого произошло несчастье или ещё скоро произойдёт.
6
Вечером Зайцев зовёт его в «Париж».
— Да ты не стесняйся, — говорит Зайцев. — У меня есть деньги. В крайнем случае ты тоже меня потом пригласишь… Что мы с тобой, в последний раз, что ли, видимся?
А откуда, интересно, у Зайцева деньги?
У Егорова даже двадцати копеек не бывает. Он и на стрижку, как ни стыдно, у сестры берёт.
А Зайцев, это заметно, всегда при деньгах. И на вечере тогда он пиво покупал.
Они идут через Сенной базар, мимо широких ворот пожарной команды, мимо сломанного памятника царю Александру Второму, разговаривают обо всём. Но Егоров всё думает: «Откуда у Зайцева деньги?» Наконец спрашивает:
— Тебе деньги отец даёт?
— Нет, зачем! Я сам зарабатываю…
— А как?
— Очень просто. Я в газете пишу. Если где замечу непорядок, сейчас же подаю в газету заметку. Вот, например, тут в прошлом году прессованное сено сложили, а укрыть не укрыли. Оно сгнило. Я написал, что надо бы дать по рукам…
— А как подписываешься?
— «Глаз».
Это почему-то удивило Егорова.
— Глаз?
— Ну да, Глаз. Мне платят за это, как рабкору. Немного, но всё-таки платят. Я могу и больше зарабатывать… Сколько захочу, столько и заработаю. Я могу даже фельетончик написать.
— А почему ты не поступишь на постоянно в редакцию?
— Не хочу.
Этот ответ просто ошеломляет Егорова. Зайцев ведёт себя так, будто всё в мире зависит только от него, Зайцева. Куда захочет, туда и поступит. И не похоже, что он хвастается. Нет, он, наверно, в самом деле так думает, так уверен, что удастся всё, что он захочет.
— Я же тебе говорил, что я люблю эту работу в уголовном розыске, напоминает Зайцев их разговор на вечере.
И это тоже удивительно Егорову. Как это можно любить или не любить работу? Да Егоров стал бы хоть камни на себе перетаскивать, лишь бы платили, лишь бы не сидеть на шее у Кати, не ходить вот так в ресторан на чужой счёт.
В «Париже» они сидят за столиком у стены, под пальмой. А над ними висит клетка с канарейками. Играет музыка. И большая белотелая женщина с красиво изогнутыми бровями поёт на подмостках, точно желая успокоить Егорова:
В жизни Егорова ещё ничего не прошло. Или прошло пока что очень мало. Жизнь его, по сути дела, только начинается. Но как-то странно она начинается.
Отец сперва хотел, чтобы сын стал кровельщиком, как он сам, как дедушка. Потом отец переменил своё мнение, стал говорить, что сыну лучше всего после школы выучиться на слесаря-водопроводчика. Но отец умер.
И Егоров так ни на кого и не выучился…
— Ты где на комсомольском учёте состоишь? — наливает ему пиво Зайцев.
— Пока нигде, — поднимает стакан Егоров и сдувает пену. — У меня учётная карточка ещё в Дударях.
— А членские взносы ты платишь?
— Пока не платил. Не с чего платить. Я же не считаюсь безработным. На бирже труда не состою.
— Ты смотри, как бы тебя не погнали из комсомола. Ты возьмись на учёт в управлении милиции.
— Да кто же меня примет?
— Примут. Я уже взялся. Мне вчера дали одно комсомольское поручение. Буду драмкружок организовывать…
Егоров опять удивлён:
— Ей-богу?
— Комсомолец не должен говорить «ей-богу». Пора от этого отвыкать, нравоучительно произносит Зайцев. И прищуривается точно так, как дежурный по городу Бармашев. — Ты что, в бога веришь?
— Не верю, но… — Егоров ставит стакан на стол, — но просто такая привычка. — И вдруг сердится: «Что он меня учит? Подумаешь, какой большевик с подпольным стажем…»
Но Зайцев как будто не замечает, что Егоров сердится. Или в самом деле не замечает.
— Да ты пей пиво, — кивает он на стакан. — Сейчас поедим пельменей, и у меня есть предложение…
Егоров пьёт пиво медленно, мелкими глотками. Оно приятно холодит рот, горло. Во рту у него была сегодня весь день неприятная сухость. Уж не простудился ли он?
Не френч бы ему надо было покупать, а башмаки. Они совсем прохудились. Ноги по такой слякоти всё время мокрые.
— У меня есть вот какое предложение, — говорит Зайцев Егорову, когда официантка подносит им пельмени. — Вы тарелки-то как держите? — вдруг спрашивает он официантку. — Вы же пальцы туда макаете. А ресторан, между прочим, называется «Париж».