- Нет, я это, кажется, не смогу, - вслух подумал Бурденко.
- Ну, что вы, коллега. Это так просто! Бедро - это как раз пустяки. Вот если бы у вас, как у меня, - кисть. Вы посмотрите, сколько...
Но Бурденко ничего не услышал и не увидел. В следующее мгновение он уже сидел на клеенчатом табурете, а Николай Гаврилович подносил к его носу склянку с чем-то щиплющим нос.
- Это нашатырный спирт, коллега. Ничего удивительного. Бывает. Это почти естественно - для начала.
Бурденко встал.
- Вы лучше посидите, - посоветовал Николай Гаврилович. И даже подавил двумя руками ему на плечи, усаживая. - Вам надо отдохнуть немножечко.
- Да идите вы! - вдруг оттолкнул его Бурденко. И опять направился к столу, говоря на ходу сердито и растерянно: - Где тут был мой скальпель?
- Вот он, - поднял скальпель все тот же добрейший Николай Гаврилович подле табуретки, на которой только что сидел Бурденко.
Бурденко был как бы дважды сконфужен. И тем, что, как девчонка, чуть-чуть не грохнулся в обморок, и особенно тем, что невольно так грубо оттолкнул человека, явно желавшего ему добра. И даже не извинился.
- Спасибо, - все-таки сказал он Николаю Гавриловичу, который подал ему скальпель. И больше ни слова не говоря, только громко и как будто сердито сопя, принялся за свою работу.
Студенты же, работавшие рядом, переговаривались между собой, не обращая внимания на Бурденко, не обсуждая случившееся с ним. Только один, этот черненький, как жук, фамилия его, кажется, Слушкевич, сказал:
- Нет ничего хуже женских трупов. Это мне и раньше говорили. Вы посмотрите, все мышцы просто пропитаны жиром. Это противно. Любого может стошнить.
- И вообще все странно, - сказал еще один - бородатый студент. - В других университетах, на других медицинских факультетах все подобные занятия с трупами начинаются только со второго курса. А у нас в Томске, вот видите, всех хотят перещеголять. Провинция! Не дают человеку даже несколько освоиться... А люди не все одинаковы...
Слова эти как бы оправдывали Бурденко, - его смятение, но он все равно ни с кем не заговорил, будто окружающие были в чем-то виноваты перед ним. После препарирования он долго мыл руки и не пошел в библиотеку, как собирался, а зашагал в сторону Томи.
Здесь, на берегу все еще не замерзавшей, но уже объятой холодным туманом реки, ему каждый раз после каких-нибудь душевных потрясений становилось легче. Здесь он как бы остывал после волнений и обретал спокойствие и ясность.
Утром он проснулся почти веселый, но завтракать ему не хотелось. Правда, по дороге в университет он купил в булочной калач, чтобы съесть его всухомятку между лекциями. Такие сибирские пшеничные калачи с пузырями необыкновенно нравились ему. Он покупал их нечасто и всякий раз думал: вот пойдут дела хорошо, стану, например, доктором, можно будет покупать эти калачи каждый день к завтраку. Калач был завернут в газету и нежно грел руки. Вдруг захотелось по-мальчишечьи отломить кусок и съесть тут же. Но неудобно вот так, на улице.
Бурденко сошел с деревянного тротуара и остановился у торцовой стороны здания, где, как ему казалось, его никто не видит, и стал медленно, с наслаждением есть этот восхитительный калач. Съел половину и вдруг услышал:
- Это что же вы тут, коллега?
Бурденко поспешно и растерянно завернул в газету остатки калача и, оглянувшись, увидел Николая Гавриловича.
- А я подумал, вам опять сделалось нехорошо.
- Нет, мне хорошо, - сконфузился Бурденко. - Я просто так. Остановился...
- А я не думал в прошлый раз, что вы такой чувствительный, - почему-то улыбнулся Николай Гаврилович. - Я, откровенно говоря, сам испугался. Вы же чуть не упали тогда. А я еще, смешно вспомнить, приглашал вас работать сюда. Думал, вы интересуетесь...
- А я действительно интересуюсь, - сказал Бурденко с неожиданной запальчивостью. Ему неприятно было, что этот человек изучающе разглядывает его. И как будто жалеет. Нет ничего противнее такой жалости.
- Я понимаю, отлично понимаю, - сказал Николай Гаврилович поспешно и примиряюще. - Вы интересуетесь, так сказать, вообще. Как студент. Так многие интересуются. Но большинство этого не любит...
- Чего не любят?
- Ну вы же... как бы это сказать... убедились, что это неприятное. И многие просто боятся...
Ничего обидного для Бурденко не было в этих рассуждениях. Но он все-таки улавливал что-то обидное для себя.
- А почему вы думаете, что я боюсь?
- Я не думаю, но понятно, эта работа не для всех. Я тогда ошибочно подумал, что вы могли бы...
Бурденко уже не хотелось доедать калач, хотя он, теплый, свежий, все еще грел руку через газету. Хорошее настроение было испорчено воспоминанием о том, что случилось вчера и о чем хотелось забыть. И никогда, никогда не вспоминать.
- Очень легко вы судите о людях, - сказал Бурденко с такой нравоучительной интонацией, как будто младшим из них по возрасту был Николай Гаврилович. - Человеку сделалось отчего-то нехорошо, и вы уже выводите отсюда, что он может и чего не может. Была какая-то работа, вы хотели предложить и вдруг раздумали. Это, конечно, ваше дело. А я могу хоть сейчас. Пожалуйста. Только сейчас мне надо на лекции. Я уже записан. А вообще я в любое время...
- Да сейчас и мне некогда, - сказал Николай Гаврилович. - Но если хотите попробовать, то прошу хоть сегодня. Часов в шесть.
- Пожалуйста, - еще раз сказал Бурденко, правда, не очень твердо.
- Но вход, имейте в виду, не отсюда, - показал Николай Гаврилович на фасад здания.
И Бурденко только теперь заметил, что они стоят у того самого двухэтажного дома, который недавно так страшил его и в котором вчера случилось с ним это ничтожное происшествие.
- Вы зайдете вечером вот отсюда, со двора. Вон, видите, - узенькая дверь. Нет, не эта, а вон та - дальняя, необитая. Это и есть вход в подвал. Извините, что я вас задерживаю...
- Пожалуйста, - опять сказал Бурденко и подумал: "Зачем это я вроде напросился пойти в какой-то подвал, на какую-то работу? И почему этот Николай Гаврилович все время попадается мне на глаза? Или я ему попадаюсь?"
Было это в девятом часу утра. До вечера, до шести часов вечера, было еще далеко. И Бурденко быстро вытеснил из памяти весь этот разговор, тем более что ему предстояло прослушать и записать две лекции.
До глубокой старости он сохранил благодатную способность, - углубляясь в какое-нибудь занятие, отдаваться ему всем существом, мгновенно вытесняя из памяти все, что было "перед этим" и что должно быть "после этого".
После лекций он зашел в студенческую столовую - не обедать, а съесть только порцию гречневой каши, которая почему-то называлась солдатской. В меню он увидел свой любимый гороховый суп и, главное, услышал его удивительный запах. Решил взять две порции, чтобы не брать второе.
Все места за столами были в этот час заняты. Поэтому Бурденко ел стоя, поместив две тарелки рядом на высоком подоконнике.
Около него толпились студенты. И этот черненький, как жук, Слушкевич подошел сюда:
- Что это вы едите, коллега, так увлеченно?
- Горох. Очень рекомендую.
- О, эта еда не для меня, - заглянул в тарелку Слушкевич. И поморщился. - Неужели этот жирок вам, коллега, ничего не напоминает?
- Ничего, - сказал Бурденко, но вторую тарелку уже не стал есть. Не смог. Вышел из столовой, и тут же, у крыльца в садике, его потрясла такая рвота, какую не запамятовать во всю жизнь.
Он еле добрался до общежития.
Ослабевший, лег "у себя за печкой" и думал все время одно и то же для собственного успокоения: "Хорошо бы как-нибудь подловить где-нибудь этого жука Слушкевича и набить ему морду. И второму, курчавенькому, который смеялся, тоже бы надо как следует дать. Они еще не знают, с кем связались". Потом, уже совсем ослабевший, уснул.
Проснулся он как будто от толчка. За окном уже было темно, и от окна сильно дуло. Должно быть, накипал мороз.