Возможно, они выжили, — размышлял Стенсил, — единственно потому, что не одиноки. Бог ведает, сколько их еще на свете — людей с тепличным чувством времени, не знающих жизни и уповающих на милость Фортуны.

Вечеринка в тот раз распалась на три части. Фергюс со своей дамой и другая пара, прихватив с собой галлон вина, уединились в спальне, заперли дверь и предоставили Команде полную свободу на пути к хаосу, но только на остальной территории. Раковину, на которой сейчас сидит Стенсил, займет Мелвин. Он заиграет на гитаре, и все будут до полуночи отплясывать на кухне хору и африканские танцы плодородия. Огни в гостиной погаснут один за другим, и с проигрывателя зазвучат квартеты Шенберга (полное собрание), потом о них все забудут, и они автоматически включатся еще раз, и еще. И горящие угольки сигарет усеют комнату, как сигнальные костры, и Рауль — а может, Слэб — будет ласкать на полу не очень разборчивую в связях Дебби Сенсэй (например), в то время, как ее рука поползет по ноге другого, который сидит на кровати с ее подружкой, — и так далее — праздник любви, или секс «венком». Вино окажется разлитым, мебель — поломанной. На следующее утро Фергюс ненадолго проснется, окинет взглядом царящий разгром и остаток рассеянных по квартире гостей, обматерит их всех и вернется ко сну.

Стенсил раздраженно пожал плечами, встал с раковины и взял пальто. На выходе он натолкнулся на шестерых: Рауль, Слэб, Мелвин и с ними три девицы.

— Батюшки, — сказал Рауль.

— Ну и сцена, — добавил Слэб, указывая взмахом руки на раскрутившуюся вечеринку.

— Пока, — сказал Стенсил и вышел.

Девушки молчали. Они были из тех, что раньше следовали за лагерями и зачислялись в расходуемые — или, по крайней мере, заменимые — предметы снабжения.

— Да-а, — сказал Мелвин.

— Спальные кварталы Нью-Йорка, — заметил Слэб, — скоро охватят весь мир.

Одна из девушек рассмеялась.

— Заткнись, — сказал Слэб, поправляя шляпу. Он всегда носил шляпу — и дома, и на улице, и лежа в кровати, и будучи мертвецки пьяным. Еще он носил костюмы в духе Джорджа Рафта — пиджаки с огромными острыми лацканами, острые накрахмаленные несъемные воротнички, острые подбитые плечи. Он весь состоял из острых углов. Кроме лица, — заметила девушка. — Его черты были довольно мягкие, как у беспутного ангела: вьющиеся волосы, лилово-красные круги, образующие под глазами двойные и тройные петли. Сегодня ночью она будет целовать их один за другим — эти печальные круги.

— Извини, — пробормотала она и отошла к пожарному выходу. У окна она задержалась и выглянула на реку, но ничего, кроме тумана, не увидела. Ее спины коснулась рука — точно в том месте, которое рано или поздно находили все знакомые ей мужчины. Она выпрямилась, свела лопатки вместе, и ее высокая грудь обрисовалась на фоне окна. Ей было видно, как его отражение смотрит на их отражение. Она повернулась. Его щеки пылали. Короткая стрижка, костюм, харрисовский твид.

— Ты новенький, — улыбнулась она. — Я — Эстер.

Он снова вспыхнул, но тут же нашелся:

— А я — Канцелярская Кнопка. Извини, что заставил тебя подпрыгнуть.

Она инстинктивно знала: к моменту окончания одного из университетов "Айви Лиг" он будет прекрасным активистом и, кто знает, возможно, так и останется активистом до конца своих дней. Но все равно ему чего-то не хватает, и поэтому он висит, уцепившись за край Больной Команды. Если он займется административной деятельностью, то будет пописывать. А если станет инженером или архитектором, то будет рисовать или лепить. Его ноги навсегда останутся по разные стороны линии; со временем он поймет, что в обоих мирах он — худший, и начнет задавать себе вопрос: почему, черт побери, вообще должна существовать какая-то линия, да и существует ли она? Но он научится быть раздвоенным и так и будет стоять, расставив ноги, пока не погибнет от разрыва промежности в результате столь долгого напряжения. Она встала в четвертую балетную позицию, развернула свой бюст под углом 45 градусов к его линии зрения и, нацелив нос ему в сердце, сверху вниз посмотрела на него сквозь огромные ресницы.

— Ты давно в Нью-Йорке?

Несколько бродяг, прижавшись к запотевшим от их дыхания стеклам, заглядывали в кафе «V-Бакс». Время от времени из вращающихся дверей появлялся какой-нибудь смахивающий на студента тип — как правило, с дамой, и пока он шел по этому участку Бауэри, бродяги по очереди просили его дать закурить, денег на метро или на банку пива. Февральский ветер весь вечер летел через скважину Третьей авеню и нес на них стружку, отработанное масло и всю жирную грязь из-под нью-йоркского станка.

Внутри, покачивая задницей, свинговал Макклинтик Сфера. У него была очень жесткая, словно приклеенная к черепу кожа. Каждая жилка и каждый волосок резко и отчетливо выделялись на фоне зеленочных пятен подсветки; у уголков нижней губы были заметны две морщины-близняшки, выдавленные на коже силой мундштука, — они шли вниз и казались продолжением усов.

Он дул в отделанный слоновой костью альт-саксофон с тростью на четыре с половиной. Подобного саунда никто раньше не слышал. Зрители разделились на обычные группы: студенты колледжей не врубались и уходили с середины второй темы; музыканты из других оркестров — у них был или выходной, или перерыв, достаточно длинный, чтобы ехать сюда через весь город — усердно вслушивались, — "Пытаюсь въехать", — ответил бы любой из них; по виду людей у стойки было ясно: они прекрасно догоняют — то есть понимают, одобряют и сопереживают, — впрочем, быть может, только потому, что у предпочитающих сидеть у стойки вид, как правило, весьма непроницаемый.

В задней части бара есть столик, на который посетители ставят пустые бутылки и стаканы, но если его успевают занять, никто обычно не возражает, а официанты всегда слишком заняты, чтобы набрасываться с криками. Сейчас за ним сидели Винсом, Харизма и Фу. Паола вышла в уборную. Они молчали.

У группы на сцене не было рояля. Только — бас, ударник, Макклинтик и играющий на горне паренек, которого он откопал среди Озаркских гор. Ударник был приглашенным, и старался избегать всякой пиротехники, раздражающей массовку из колледжей. Маленький контрабасист с желтыми злыми глазками, проткнутыми в центре булавочными иголками зрачков разговаривал со своим инструментом. Инструмент был гораздо выше хозяина и, казалось, не слушался его.

Горн и альт предпочитали сексты и минорные кварты, и когда они попадали в эти интервалы, звук начинал напоминать поножовщину или перетягивание каната: звучание было консонантным, но казалось, что в мелодии встретились две перекрестные цели. Совсем другими были соло-партии Макклинтика. Вокруг стояли люди, большинство из которых пишут обзоры для журнала «Даунбит» или аннотации к пластинкам. Они, похоже, понимали, что он играет, с полным пренебрежением гармоническими прогрессиями. Они много говорили о музыке соул, об антиинтеллектуальном в искусстве и о зарождении ритмов африканского национализма. Это — новая концепция, — говорили они. А некоторые даже произнесли: "Птица жив".

С тех пор, как год назад душа Чарли Паркера растаяла в злом мартовском ветре, о нем было сказано и написано огромное количество всякой ерунды. И еще долго будет говориться. Чарли — величайший альт послевоенной сцены, и когда он ушел с нее, некая странная негативная воля — нежелание, отказ верить в холодный факт финала — заставила фанатов вычерчивать на каждой станции метро, на тротуарах, у писсуаров отрицание: Птица жив. Поэтому среди людей, собравшихся этим вечером в «V-Бакс», было, по самым умеренным подсчетам, около десяти процентов мечтателей, которые не вняли Вести и видели в Макклинтике Сфера своего рода перерождение.

— Он играет ноты, которых не хватало Птице, — прошептал стоящий перед Фу. Фу проделал ряд беззвучных движений, изображая, как разбивает о край стола пустую бутылку, втыкает ее в спину говорящего и там поворачивает.

Время близилось к закрытию, вот — последняя тема.

— Скоро нужно уходить, — сказал Харизма. — Где Паола?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: