— Кто великий царь?! — воскликнула она, и они рассмеялись, словно дети. — Девушка-крестьянка, и ту ты не можешь содержать. — Такая фраза вряд ли может впечатлить молодого человека, за которого ты не прочь выйти замуж. Но все же она стала одной из причин возникшего вскоре чувства. Они продолжали любить друг друга даже после семи лет моногамной жизни.
Нита, Нита… И в голове возникла обычная картинка: она сидит в сумерках за домом, и крики детей тонут в гудке ночного суэцкого поезда; зола, забившаяся в ее поры, расширенные под давлением геологии сердца ("Цвет твоей кожи становится все хуже, — говорил он порой. — Я буду вынужден уделять побольше внимания молоденьким француженкам, которые вечно строят мне глазки." "Ну что ж, прекрасно, — парировала она. — Когда расскажу об этом булочнику, который завтра придет со мной переспать, он сразу воспрянет духом."); ностальгия по потерянной для них Иберийской литорали с ее вялящимися кальмарами, сетями, растянутыми утрами и вечерами под пышущим зноем небом, пением и пьяными криками матросов и рыбаков из-за еле различимого в сумерках соседнего склада (как бы найти их, те голоса, страдание которых — ночь всего мира!?) — эта ностальгия стала ирреальной, в символическом смысле — как беспредельный разгул или грубое чавкание неодушевленного дыхания, — и она лишь притворяется, что приютилась на грядках среди тыкв, портулака и огурцов, под одинокой финиковой пальмой, между молочаем и розами в их саду.
На полпути между Александрией и Даманхуром он услышал, как в ближнем купе плачет ребенок. Вальдатару стало любопытно, и он заглянул внутрь. Девочка оказалась близорукой англичаночкой лет одиннадцати. Ее мокрые, искаженные глаза плавали за толстыми стеклами очков. Напротив разглагольствовал мужчина лет тридцати. Третий участник молча смотрел на них. Он сердился, хотя, возможно, так казалось из-за пылающего лица. Девочка прижимала к плоской груди камень.
— Неужели ты ни разу не играла с заводной куклой? — доносился через дверь настойчивый голос мужчины. — Это такая кукла, которая все прекрасно делает сама, поскольку внутри у нее есть механизм. Ходит, поет, прыгает через скакалку. Хотя настоящие мальчики и девочки всегда лишь плачут и кричат, сердятся и плохо себя ведут. — Его руки абсолютно неподвижно лежали на коленях — длинные и жилистые.
— Послушайте, Бонго-Шафтсбери… — начал было другой мужчина. Бонго-Шафтсбери раздраженным жестом прервал его.
— Ну? Хочешь, я покажу тебе механическую куклу? Электро-механическую куклу?
— А у вас есть?.. — "Она напугана", — подумал Вальдетар, вспомнив своих девчушек, почувствовал прилив нежности. Проклятые англичане… — У вас есть с собой?
— Эта кукла — я, — улыбнулся Бонго-Шафтсбери и, засучив рукав пальто, снял запонку. Он закатал манжету и поднес обнаженное запястье к лицу девочки. В кожу был вшит миниатюрный выключатель — сверкающий и черный, однополюсный, двухходовой. Вальдетар отпрянул назад и прищурился. От клемм вверх по руке шли тонкие серебряные проводки и исчезали под рукавом.
— Видишь, Милдред? Эти провода идут ко мне в мозг. Когда все выключено, я веду себя, как сейчас. А когда включено…
— Папа! — закричала девочка.
— Все работает на электричестве. Просто и чисто.
— Прекратите! — сказал другой англичанин.
— Но почему, Порпентайн? — злобно произнес Бонго-Шафтсбери. — Почему? Ради нее? Тебя что, трогает ее страх? Или ты боишься за себя?
Порпентайн робко отступил:
— Нельзя пугать детей, сэр.
— Ура! Снова общие принципы. — Трупного цвета пальцы проткнули воздух. — Но настанет день, Порпентайн, и я поймаю тебя без охраны. Или это сделает кто-то другой. Любя, ненавидя, или даже рассеянно выказывая симпатию. Я буду следить за тобой. В тот момент, когда ты забудешь о себе в достаточной мере, чтобы понять человеческую сущность другого, ты посмотришь на него как на человека, а не как на символ, — тогда, быть может…
— Что такое человеческая сущность?
— Ты спрашиваешь об очевидном, ха-ха! Человеческая сущность — это то, что нужно убить.
Вальдетар услышал сзади шум, доносящийся из тамбура. Порпентайн тут же выскочил из купе и столкнулся с Вальдетаром. Милдред, сжимая в руках камень, убежала в соседнее купе.
Дверь в тамбур оказалась открытой. Напротив нее толстый краснолицый англичанин боролся с арабом, который раньше разговаривал с немцем. У араба был пистолет. Порпентайн двинулся к ним — осторожно, тщательно выбирая позицию. Опомнившись, Вальдетар бросился в тамбур, чтобы прекратить драку. Но прежде, чем он успел подойти к ним, Порпентайн ударил араба ногой. Удар перекрыл дыхательное горло, и араб с грохотом свалился на пол.
— Так, — задумчиво произнес Порпентайн. Толстый англичанин взял у араба пистолет.
— Что случилось? — требовательно спросил Вальдетар, применяя для этого свои отборные интонации госслужащего.
— Ничего, — Порпентайн протянул ему соверен. — Ничего такого, чего не могла бы исправить совереновая таблетка.
Вальдетар пожал плечами. Они внесли араба в вагон третьего класса и поручили проводнику присматривать за ним ("Ему нехорошо"), а в Даманхуре вынести на платформу. У араба на горле появился синяк. Он несколько раз пытался что-то сказать. Ему действительно было нехорошо.
Когда англичане вернулись, наконец, в свое купе, Вальдетар погрузился в глубокое размышление и продолжал в нем пребывать, когда они проезжали Даманхур (там он снова увидел, как араб разговаривает с синелинзовым немцем), через сужающуюся Дельту — к каирскому вокзалу "Принсипл стэйшн"; и солнце поднималось навстречу полудню; и десятки ребятишек бежали рядом с поездом, прося бакшиш; и девушки в синих бумажных юбках и чадрах, с лоснящимися на солнце коричневыми грудями, медленно спускались к Нилу, чтобы наполнить кувшины; и крутились колеса водяных мельниц; и сверкали оросительные каналы и, переплетаясь, уходили к горизонту; и феллахи, развалясь, сидели под пальмами; и быки вышагивали свой ежедневный маршрут вокруг sakieh. В вершине этого зеленого треугольника лежал Каир. Это значит, что если представить себе, в смысле относительности, поезд стоящим неподвижно, а землю — движущейся вокруг него, то близняшки-пустыни Ливийская и Арабская, будут наползать справа и слева, неумолимо сужая плодородную и живую часть твоего мира, пока ты не окажешься в полосе отчуждения и перед тобой не раскинется огромный город. И тут в добрую душу Вальдетара закралось подозрение — мрачное, как сама пустыня.
"Если они — это те, кто я думаю, то что же это за мир такой, где детям позволяют страдать?"
При этом он думал, разумеется, о Маноэле, Антонии и Марии — своих детях.
V
Пустыня подкрадывалась к земле человека. Он — не феллах, но у него есть небольшой участок. Точнее, был. Еще мальчиком он начал ремонтировать стену, закреплять ее известью, таская камни тяжелее его самого, поднимая их и устанавливая на место. Но пустыня наступала. Может, это стена предательски впускала ее? Или, может, тот мальчик был одержим джинном, заставлявшим его руки не слушаться? А может, атака пустыни оказалась гораздо сильнее и мальчика, и стены, и мертвых родителей?
Нет. Просто пустыня пробирается внутрь. И ничего больше. Ни джинна в мальчике, ни измены со стороны стены, ни враждебности пустыни. Ничего.
И это «ничто» скоро наступит. Здесь будет лишь пустыня. Две его козы, задыхаясь от песка, наверное, роются сейчас в нем в поисках белого клевера. Никогда больше он не попробует их кислого молочка. Под песком умирают дыни. И он никогда больше не сможет насладиться прохладным абделави, по форме похожим на трубу Ангела! Умирает маис, и он не даст больше хлеба. Жена и дети заболеют и станут раздражительными. И человек — то есть, он — побежит однажды ночью туда, где стоит стена, примется собирать и разбрасывать воображаемые камни, ругать Аллаха, а затем просить прощения у Пророка и мочиться на песок пустыни в надежде оскорбить и унизить то, что оскорбить невозможно.