VIII
В коридор выходят занавешенные двери четырех лож, расположенные, если смотреть из зрительного зала, на уровне верхнего ряда летнего театра в Езбекии.
Человек в синих очках торопливо направляется во вторую от выхода на сцену дверь. Тяжелые красные бархатные занавески начинают асинхронно колыхаться за его спиной. Однако, их вес скоро гасит колебания. Они висят неподвижно. Проходит десять минут.
Два человека выходят из-за угла возле аллегорической статуи Трагедии. Их ноги давят единорогов и павлинов, повторяющихся ромбами по всей длине ковра. Лицо одного почти неузнаваемо под лохмотьями белой кожи, скрывающими его черты и слегка изменившими контуры головы. Другой довольно толст. Они входят в ложу, соседнюю с той, где исчез человек в синих очках. Свет снаружи — свет позднего лета — падает через единственное окно, окрашивая статую и ковер с фигурами в однотонно оранжевый цвет. Тени сгущаются. Воздух, кажется, уплотнился от этого непонятного цвета — да, скорее всего, оттенок оранжевого. По коридору идет девушка в цветастом платье и входит в ложу, занятую двумя мужчинами. Несколькими минутами позже она появляется вновь. В глазах и на щеках блестят слезы. Вслед за ней выходит толстяк. Они исчезают из поля зрения.
Опускается полная тишина. Тем более неожиданным кажется появление рябого человека с дымящимся пистолетом. Он входит в соседнюю ложу. Вскоре они вместе с человеком в синих очках вываливаются из-за занавески и, сцепившись в схватке, падают на ковер. Нижние части их тел остаются невидимыми. Рябой срывает с противника очки, разламывает пополам и бросает на пол. Его противник сильно жмурится и пытается отвернуться от света.
А в конце коридора все это время стоит еще один мужчина. Окно сзади него делает его позицию выгодной — он появляется, как тень. Человек, сорвавший очки, припадает к полу и пытается повернуть голову врага к свету. Стоящий в конце коридора делает правой рукой еле заметный жест. Человек направляет взгляд в его сторону и приподнимается. Из правой руки того, на кого он смотрит, вырывается вспышка, потом еще одна, и еще. Оранжевый цвет пламени ярче, чем у солнца.
Зрение отказывает в последнюю очередь. Возникает, наверное, почти неразличимая линия между глазом отражающим и глазом принимающим.
Полусогнутое тело падает на пол. Лицо с белыми пятнами становится еще страшнее. И мертвое тело перетаскивается к окну — в выгодную позицию.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
в которой Эстер делает операцию на носу
На следующий вечер Эстер с напряженными бедрами и чопорным видом сидела на заднем кресле автобуса-экспресса и пыталась разделить внимание между криминогенными пустырями за окном и мягкообложечным изданием "В поисках Брайди Мерфи". В написанной колорадским бизнесменом книжке говорилось о жизни после смерти. По ходу повествования автор касался метемпсихоза, лечения верой, экстрасенсорного восприятия и других таинственных канонов современной метафизики, связанных в нашем сознании с Лос-Анжелесом и подобными ему городами.
У водителя был безмятежный вид, свойственный всем водителям экспрессов: на его пути стояло меньше светофоров и остановок, чем на обычных городских маршрутах, и он мог позволить себе добродушие. Над рулем висел приемник, настроенный на волну WQXR. Оттуда сиропом лилась увертюра Чайковского "Ромео и Джульетта", обволакивая водителя и его пассажиров. Когда автобус пересекал Колумбус-авеню, какой-то неведомый уголовник запустил в него камнем. Затем из темноты понеслись выкрики на испанском. В отдалении раздался хлопок — не то автомобильный глушитель, не то выстрел. А по черным значкам партитуры, продолжала разворачиваться вечная драма любви и смерти, никак не связанная со временем и местом — оживленная струнами и столбами вибрирующего воздуха, прошедшая через датчики, катушки, конденсаторы и лампы к подрагивающему бумажному конусу.
Автобус въехал в дикий Центральный парк — как всегда внезапно. Эстер знала, что там, снаружи, по всему городу, они затаились, готовые ринуться, схватить, изнасиловать, убить. У нее был свой мир, и она не хотела даже думать о том, что происходит внутри квадратной границы Центрального парка после заката. На это время парк был словно навсегда забронирован полицейскими, преступниками и прочими ненормальными.
А если она была бы телепаткой и могла, настроившись, слушать, что происходит снаружи? Эстер предпочитала не думать об этом. Телепатия дает определенную власть, — рассуждала она, — но и несет в себе немало боли. И кто-то другой может подключиться к твоим мыслям, а ты даже не будешь знать об этом. (Интересно, подслушивает ли Рэйчел у трубки параллельного телефона?)
Она легонько коснулась кончика своего нового носа, — эту манеру она приобрела совсем недавно. Не столько чтобы указать на него тому, кто смотрит, сколько чтобы убедиться, что нос на месте. Автобус выехал из парка в безопасный и светлый Истсайд, под огни Пятой авеню, напомнившие ей, что завтра она должна пойти в магазин Лорда и Тейлора и купить там за 39 долларов 95 центов недавно приглянувшееся платье.
"Ну и смелая же я девушка, — промурлыкала она про себя. — Пробираюсь сквозь кромешную темень и царство беззакония к Любимому."
Она вышла на Первой авеню и поцокала по тротуару от центра города к своей мечте. Вскоре она свернула направо, на ходу выуживая из кошелька ключ. Найдя нужную дверь, она открыла ее и шагнула внутрь. В ближних комнатах никого не было. Под зеркалом два золотых чертенка танцевали свое вековечное несинкопированное танго. Эстер чувствовала себя как дома. За операционной (сентиментальный взгляд скользнул через открытую дверь и упал на стол, где ей переделали лицо) была комнатушка, а в ней — кровать. Там лежал он голова и плечи окружены ярким параболическим нимбом от настенного светильника. Его глаза открылись навстречу ей, ее объятия — навстречу ему.
— Ты пришла раньше, — сказал он.
— Я опоздала, — ответила она, уже выпрыгнув из юбки.
I
Будучи консерватором, Шунмэйкер называл свою профессию "искусством Тальякоцци". Его собственные методы — хоть и не столь примитивные, как у итальянца шестнадцатого века — несли на себе печать некоторой сентиментальной инерции, и потому Шунмэйкер никогда не был до конца современным. Он испробовал все средства, чтобы даже внешне походить на Тальякоцци: выщипывал брови, придавая им форму полукруга, носил густые усы и острую бородку, а иногда даже и тюбетейку — старую школьную ермолку.
Толчком для его деятельности- как и для всех испытаний — послужила Первая мировая. В семнадцать лет он, сверстник века, отрастил усы (так больше их и не сбрил), фальсифицировал возраст и имя, плюхнулся в зловонное транспортное судно и отправился воевать, думая, что будет высоко летать над разрушенными шато и испещренными шрамами французскими полями: похожий на безухого енота, он вознесется смелым Икаром и вступит в схватку с гунном.
Правда, парень так и не поднялся в воздух, но зато его выучили на маслопупа, а это превосходило все его ожидания. Более чем. Шунмэйкер вскоре узнал всю подноготную не только «Брегетов», "Бристоль Файтеров" и «Джей-Энов», но и самих летчиков, которых он, конечно же, боготворил. В тамошнем разделении труда всегда присутствовал некий феодально-гомосексуальный элемент. Шунмэйкер чувствовал себя мальчиком-пажем. С тех пор, как мы знаем, демократия продвинулась далеко вперед, и грубые аэропланы эволюционировали в "боевые системы" неслыханной в те времена сложности, так что сегодняшний ремонтник не менее знатен, чем экипаж, который он обслуживает.
Но тогда это была чистая абстрактная страсть, отразившаяся, в случае с Шунмэйкером, в основном на лице. Возможно, дело было в усах — его часто принимали за пилота. В свободные часы, которые, впрочем, выдавались редко, он для усиления сходства повязывал себе на шею купленный в Париже шелковый платок.