— Chinga tu madre! — весело выкрикнул Анхель.
— Доложить! — сказал Шмяк.
— Он отползает, — снизу отозвался Профейн.
— Мы тут гонимся за одним, — сказал Анхель.
— Ты пьян.
— Нет, — ответил Анхель.
— Да! — заорал Шмяк. — Я — бригадир!
— Анхель! — сказал Профейн. — Пойдем. Иначе мы потеряем его.
— Я трезв, — ответил Анхель. Ему пришло в голову, что было бы здорово врезать Шмяку по зубам.
— Я составлю о тебе докладную, — сказал Шмяк. — От тебя разит бухлом.
Анхель вылез из люка.
— Я как раз хотел обсудить этот вопрос.
— Чего вы там делаете? — крикнул Профейн. — Играете в потси?
— Работай один! — гаркнул Шмяк в люк. — Я задерживаю твоего напарника за дисциплинарное нарушение. — Анхель, который уже наполовину высунулся из люка, вонзил свои зубы Шмяку в ногу. Шмяк взвизгнул. Профейн увидел, что Анхель исчез, а на его месте появился прежний розовый полумесяц. Капли дождя падали в люк, стекая по старой кирпичной окаемке. С улицы доносилось шарканье ног.
— Ну что за черт? — выругался Профейн. Он направил луч фонарика в туннель и увидел там кончик хвоста, вильнувший за следующим изгибом трубы. Он пожал плечами. — Ну что ж, спасай свою задницу.
Он спрыгнул вниз, в одной руке — винтовка на предохранителе, в другой фонарик. Впервые он отправился на охоту в одиночку. Но он не боялся: когда настанет момент убивать, под рукой всегда найдется опора для фонарика.
Судя по всему, он сейчас где-то на окраине, в Истсайде. Это уже не его территория: Боже, неужели в погоне за аллигатором он пересек весь город? Профейн повернул в изгиб, и розовый свет неба исчез. Теперь перемещался только инертный эллипс, в фокусах которого находились они с аллигатором, связанные лишь слабой осью света.
Они свернули влево. Вода становилась глубже. Это был Приход Фэринга, названный так в честь одного священника, который много лет назад жил здесь и проповедовал. Во времена Депрессии, в благоприятный в смысле Апокалипсиса час, отец Фэринг решил, что, когда Нью-Йорк умрет, в нем останутся жить лишь крысы. По восемнадцати часов на дню он обходил очереди за похлебкой и миссии, пытаясь утешить и залатать потрепанные души. Ему виделся город, заполненный истощенными трупами — они покрывают собой тротуары и газоны в парках, плавают пузом вверх в фонтанах и висят с перекошенными шеями на фонарных столбах. Не успеет кончиться год, как этот город — а может, и вся Америка, хотя его взгляд не простирался столь далеко — будет принадлежать крысам. Ну а раз такое дело, — думал отец Фэринг, — то крысам нужно дать фору, то есть обратить их к Римской Церкви. Однажды вечером — это было в начале первого президентства Рузвельта — он спустился в ближайший люк, захватив с собой Катехизис балтиморского издательства, требник и — по причинам, которые так и остались тайной, — "Современное мореплавание" Найта. Судя по дневникам, найденным много месяцев спустя после его смерти, первым делом он наложил вечное благословение и несколько экзорцизмов на стоки, текущие между Лексингтоном и Ист-Ривер и между Восемьдесят шестой и Семьдесят девятой улицами. Это место стало называться Приходом Фэринга. Его бенедикции, к тому же, снабдили приход постоянным источником святой воды и сняли заботы, связанные с индивидуальным крещением прихожан. Кроме того, он ожидал, что другие крысы, прослышав о том, что делается под Истсайдом, тоже придут для обращения. И вскоре он станет духовным лидером наследников земли. Отец Фэринг рассудил, что с их стороны будет не такой уж большой жертвой выделять ему троих собратьев в качестве физической пищи в обмен на пищу духовную.
На берегу канализации он соорудил себе небольшой шалаш. Ряса служила ему постелью, а требник — подушкой. Каждое утро он разводил костерчик из выловленных и просушенных ночью деревяшек. Рядом — под водостоком — была выемка. Там он пил и умывался. Позавтракав жареной крысой ("Потроха, — писал он, — самая сочная часть"), отец Фэринг принимался за первоочередное дело учиться общению с крысами. И очевидно преуспел.
Запись от 23 ноября 1934 года гласит:
Игнациус оказался по-настоящему трудным учеником. Сегодня он спорил со мной о природе индульгенции. Варфоломей и Тереза были на его стороне. Я зачитал им из катехизиса: "Посредством индульгенций Церковь снимает с нас мирское наказание за грехи, воздавая из своей духовной сокровищницы часть бесконечного искупления Иисуса Христа и сверхдостаточного искупления Благословенной Девы Марии и всех святых".
— А что такое, — поинтересовался Игнациус, — "сверхдостаточное искупление"? Я снова зачитал: "Это — искупление, которое они получили за свою жизнь, фактически в нем не нуждаясь, и направляемое Церковью на других членов сообщества святых".
— Ага! — возликовал Игнациус. — В таком случае чем же это отличается от безбожного с вашей точки зрения марксового коммунизма? От каждого — по способностям, каждому — по потребностям. Я попытался объяснить, что коммунизм коммунизму рознь: ранняя Церковь, например, и в самом деле основывалась на всеобщей благотворительности и равном дележе собственности. Тут Варфоломей предположил, что доктрина о духовном богатстве возникла из экономических и социальных условий, в которых пребывала Церковь в годы младенчества. Тереза тут же обвинила Варфоломея в приверженности марксистским взглядам, после чего разгорелась ужасная битва, в которой у бедной Терезы выцарапали глаз. Дабы спасти Терезу от дальнейших мучений, я усыпил ее и после вечерней службы великолепно поужинал останками. Оказалось, что хвосты, если варить их подольше, — вполне сносная пища.
Очевидно, он обратил по крайней мере одну стаю. В дневниках больше не встречалось упоминаний о скептичном Игнациусе, — тот, возможно, погиб в очередной битве или ушел в центральные области, населенные язычниками. После первого разговора записи в дневнике стали сокращаться, но продолжали дышать оптимизмом, а временами даже эйфорией. Они рисовали Приход как небольшой анклав света среди вопиющего варварства и невежества Темных Веков.
Однако крысиное мясо, как выяснилось позднее, не очень годилось для желудка отца. Может, в нем жила некая инфекция. А может, марксистские взгляды паствы слишком напомнили ему о том, что он видел и слышал наверху в очередях за похлебкой, у постелей рожениц и больных, даже в исповедальне, — и добродушие сердца, отраженное в последних записях, было на самом деле лишь необходимым заблуждением, дабы защитить себя от грустной истины: его слабые и греховные прихожане ничуть не лучше животных, чье владение они вскоре унаследуют. Заключительная запись намекает о подобном чувстве:
Когда Августин станет мэром (ибо он — превосходный член общины и все остальные преданы ему), вспомнит ли когда-нибудь он или его совет о старом священнике? Не синекурой или большой пенсией, но подлинной благотворительностью в сердцах. Ибо, хотя преданность Богу вознаграждается на Небесах ровно в той же степени, в какой она не получает награды на земле, я все же надеюсь, что некоторое духовное искупление будет жить в Новом Городе, фундамент которого мы здесь закладываем, — в этой Ионии, лежащей под старыми основами. Но даже если это не так, я все равно обрету покой — один на один с Богом. И это, безусловно, — высшая награда. Я был классическим Старым Батюшкой — не очень сильным и не очень богатым — большую часть жизни. Возможно,
Здесь дневник обрывается. Он до сих пор хранится в недоступных отделах ватиканской библиотеки и в памяти тех нескольких старых работников Нью-Йоркского канализационного департамента, которые его и обнаружили. Он лежал на вершине пирамиды из кирпичей, камней и палок — достаточно большой, чтобы накрыть человеческий труп. Она была собрана в 36-дюймовой трубе рядом с границей Прихода. Рядом лежал требник. От катехизиса и "Современного мореплавания" не осталось и следа.
— Может, — предположил, прочитав дневник, предшественник Цайтсусса Манфред Кац, — может, они изучают лучшие способы побега с тонущего корабля?