— Насколько мне известно, — произнес он, — это может значить «Венера». И смилуйтесь, я не могу обсуждать эту тему. — Женщина засмеялась и опять принялась пилить на своей виоле-да-гамба. Она с презрением наблюдала, как Ферранте снимает сковородку с крюка над печкой, льет оливковое масло и подталкивает в пламя головешки. Когда масло начало шипеть, он осторожно, словно жертву, опустил в него кальмара. Вдруг Ферранте обнаружил, что потеет, хотя печь грела не так уж сильно. В комнате завывала античная музыка, эхом отдаваясь от стенок. Ферранте позволил себе подумать без всяких на то причин, — не принадлежит ли она перу Палестрины?

IX

Неподалеку от британского консульства, примыкая к тюрьме, где сидел Эван, располагались две узкие улочки — Виа дель Пургаторио и Виа дель Инферна. Они пересекались в форме буквы «Т», ножка которой шла параллельно Арно. Виктория стояла на этом перекрестке — крошечная прямая фигурка в белом канифасе, окруженная непроглядной тьмой. Она трепетала, словно пришла на свидание с любимым. Люди в консульстве оказались тактичными; более того, она увидела, как в их глазах тяжело опускается скорбное знание, и сразу же поняла, что старик Годольфин и вправду был сжат тисками "жуткой необходимости" и что ее интуиция в очередной раз не подвела. Виктория гордилась этой своей способностью, как атлет гордится силой или мастерством; например, именно интуиция в свое время подсказала ей, что Гудфеллоу — шпион, а не просто случайный турист, и помогла ей раскрыть в себе талант к шпионажу. Ее решение помочь Годольфину происходило вовсе не из романтических иллюзий по поводу шпионажа (в этом занятии она видела больше уродства, чем обаяния), а, скорее, из ощущения, что мастерство, или любое virtu, желанно и восхитительно просто само по себе, — и чем дальше оно отстоит от идеи морали, тем эффективнее оно становится. Виктория, хоть она и стала бы это отрицать, принадлежала к тому же типу людей, что и Ферранте, Гаучо или синьор Мантисса; представься возможность, она тоже принялась бы действовать, исходя из личного, уникального толкования «Государя». Она так же переоценивала роль virtu — индивидуального посредничества, — как синьор Мантисса — образ лисы. И, возможно, когда-нибудь один из них сможет задать вопрос: что же еще движет эпохой, если не этот вид дисбаланса — когда перевешивает менее сильный, но более хитрый?

Она стояла на перекрестке, как вкопанная, и думала — поверил ли ей старик, дождется ли он ее? Она молила Бога, чтобы это оказалось так, — и дело даже не столько в том, что судьба его была ей небезразлична, сколько в деформированном самовозвеличивании: соответствие событий выработанному ей сценарию являло бы славное свидетельство ее мастерства. Чего ей удалось избежать — возможно, благодаря оттенку сверхъестественного, который приобретали мужчины в ее глазах, — так это общей тенденции школьниц называть мужчин, которым перевалило за пятьдесят, «сладкими», "душками" и «милашками». В каждом пожилом человеке она видела его образ двадцати- или тридцатилетней давности — призрак, чьи очертания почти слились с оригиналом — молодой, энергичный, обладающий могучей жизненной силой и чувствительными пальцами. Таким образом, она желала помочь молодой версии капитана Хью и сделать ее частью обширной системы каналов, шлюзов и бассейнов на бурной реке Фортуны.

Если на свете существует, — как начинали подозревать некоторые психиатры, — родовая память, врожденное вместилище изначального знания, формирующего определенные наши действия и случайные желания, то не только ее присутствие здесь — между чистилищем и адом, — но и вся ее преданность Римскому католицизму с той же необходимостью и вероятностью происходила и зависела от одного элемента первобытной веры, который, подобно жизненно важному клапану, сиял во всем своем величии и великолепии в этом вместилище — от понятия о призраке, или духовном двойнике, как о событии, происходящем реже путем размножения, но чаще путем расщепления, и от естественного вытекающего отсюда вывода: сын — это призрак-двойник отца. Приняв таким образом понятие дуализма, Виктория обнаружила, что до Троицы остается всего один шаг. Увидев над старым Годольфином ореол второго и более зрелого «я», она стояла сейчас у тюрьмы и ждала, а тем временем справа от нее раздавался одинокий голос девушки, поющей о трудности выбора между богатым стариком и красивым юношей.

Наконец, Виктория услышала, как открываются тюремные двери, потом приближающийся звук его шагов, стучащих по узкому проходу, и затем — удар захлопнувшихся дверей. Она воткнула зонтик в землю рядом со своей маленькой ножкой, и теперь стояла, высматривая его. Она заметила его лишь когда он чуть с ней не столкнулся.

— Ну и ну! — воскликнул он.

Она подняла глаза. Его лицо было еле различимым. Он вгляделся в нее внимательнее.

— Я видел вас сегодня днем. Девушка в трамвае. Верно?

— Вы пели мне из Моцарта, — пробормотала она в знак согласия. Совсем не похож на отца!

— Просто маленькая шутка, — произнес Эван, заикаясь. — Я не хотел вас смутить.

— Но тем не менее, я смутилась.

Эван робко опустил голову.

— Но что вы делаете здесь, в такое время? — Он издал вымученный смешок. — Не меня же вы ждете.

— Да, — спокойно сказала она. — Жду вас.

— Мне это ужасно льстит. Но, с позволения сказать, вы не похожи на тех молодых леди, которые… Ну, в смысле, вы понимаете. В смысле, а! к дьяволу, с чего бы это вам ждать меня? Ведь не потому же, что вам понравился мой голос.

— Потому что вы — его сын, — ответила она.

Он понял, что не нужно требовать никаких объяснений, не нужно, запинаясь, расспрашивать — как вы встретились с моим отцом? откуда узнали, что я здесь? и что меня выпустят? У него сложилось ощущение, что рассказ, который в камере он поведал Гаучо, был сродни исповеди, признанием в слабости, а молчание Гаучо — отпущением грехов, искупившим эту слабость и неожиданно толкнувшим его в трепещущие основы нового человечества. Он почувствовал, что вера в Вейссу лишает его права на обычную высокомерную мнительность, что отныне, куда бы он ни поехал, в качестве наказания должен будет с готовностью принимать все миражи и видения — как, например, эта встреча на перекрестке. Виктория обхватила ладонями его бицепс, и они пошли по улице.

Немного возвышаясь над ней, он заметил изящный гребень слоновой кости, воткнутый в ее волосы по самые подмышки. Лица, шлемы, касающиеся друг друга руки… распятия? Он, прищурившись, внимательно вгляделся в лица. Они, казалось, вытянулись под весом собственных тел, но, скорее по традиции, выражали восточное понятие о смирении, а не четко обозначенную кавказскую боль. Да, любопытная девушка! Он хотел было использовать гребень как тему для начала разговора, но она опередила его.

— Какой странный сегодня вечер! И этот город. Будто что-то дрожит под его поверхностью и вот-вот прорвется наружу.

— Да, я тоже это почувствовал. Я говорю себе: ведь мы сейчас ужасно далеки от Ренессанса. Несмотря на то, что вокруг — сплошные Фра Анжелико, Тицианы, Боттичелли. Церковь Брунеллески, призраки Медичи. Это — другое время. Как радий. Говорят, он постепенно, по капле изменяется и через невообразимый промежуток времени превращается в свинец. Кажется, нет больше былого сияния над старой Фиренце. Оно стало свинцово-серым.

— Быть может, единственное место, где осталось сияние — это Вейссу.

Эван посмотрел на нее сверху вниз.

— Странная вы девушка, — сказал он. — Я чувствую, вы знаете об этом месте больше меня.

Она поджала губы.

— Знаете, что я чувствовала во время разговора с ним? Мне казалось, будто он когда-то рассказывал мне те же истории, что и вам в детстве, но будто я их забыла, и стоило мне увидеть его, услышать его голос, как все эти воспоминания, ничуть не угаснув, вновь нахлынули на меня.

Он улыбнулся:

— Мы — почти брат и сестра.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: