А обгорелые трупы доедала. Причём умница не трогала моих поднятых мертвецов, которые за ней присматривали. Хотя, может, старые движущиеся трупы просто казались ей невкусными.
Примерно в это время я обзавёлся любовницей.
В Розовый Дворец, где жила моя жена, я заезжал редко. Вроде бы надо было её навещать, но часто — не было сил. Мы с Розамундой переписывались.
Я ей писал: «Возлюбленная государыня, сожалею, что не могу видеть ваше прекрасное лицо. Увы, государственные дела отнимают всё моё время. С огорчением и тоской думаю о расстоянии, которое нас разделяет». И она мне отвечала: «Возлюбленный государь и супруг, сожалею о вашей занятости. Провожу все дни в печали, которую скрашивает мне лишь забота о вашем сыне и наследнике. С нетерпением жду новых вестей». И любой, кто прочёл бы наши письма, решил бы, что мы жить друг без друга не можем.
Но если я приезжал, Розамунда встречала меня так холодно, что вампиры казались сплошным огнём по сравнению с ней. И говорила:
— Весьма огорчена, что отрываю вас от дел, государь.
— Я хотел бы взглянуть на сына, — говорил я.
И какая-нибудь фрейлина приводила дитя в локонах и расшитом платьице, а дитя смотрело на меня перепуганными глазёнками и пряталось за няньку. И мне становилось муторно.
А Розамунда говорила:
— Он немного застенчив, государь.
И я смотрел в её эльфийское лицо и подыхал от тоски. Я совершенно не мог с ней долго разговаривать. И, поскольку меня никто не заставлял делить с ней постель, я уезжал ещё до вечера.
Мне было бы невыносимо остаться с Розамундой наедине. Но… она ещё болела где-то внутри меня, Розамунда.
Я не мог шляться по непотребным девкам. Наверное, я не блудлив по натуре. А может, какую-то часть меня просто ужасала мысль, что девка тоже может на меня так посмотреть — с отвращением.
А девка ведь — не Розамунда, думал я. Девку я, наверное, просто убью. А убивать женщин мне претит.
И вот, когда я жил в столице, жизнь шла своим чередом. Я принимал вассалов и посвящал в рыцари. Я возглавлял Советы. Мне представляли дочерей и невест, и я утверждал титулы. Я не охотился и не давал балов — не любил, и не было времени и лишних денег, — но я не мог отменить приёмы.
Никто из дворян никогда не пересекал границы моих личных покоев без крайней необходимости и жёсткого приказа. Оттуда несло мертвечиной, и ещё там жила виверна. А в сумерки там можно было легко встретиться с вампиром, который пришёл ко мне в гости. Неизвестно, кого боялись больше. Мой дом уже стал моей крепостью в высшей степени. Камергер постепенно попривык, но недостаточно для моего настоящего удобства. Его люди старались успеть всё прибрать во время развода караулов — чтобы, не дай Бог, не встретиться с мертвецами. Я сам одевался, раздевался и обедал в одиночестве. Иногда меня это угнетало, иногда — радовало, но так уж установился постоянный привычный порядок вещей.
Поэтому меня до глубины души поразило появление девушки в моём кабинете. Вечером. В сопровождении мёртвого стражника, проинструктированного незваных не убивать, а провожать ко мне.
Беатриса… Да…
Беатриса Розамунду ничем не напоминала. Совсем. Помню её точно-точно. Как цветная миниатюра на душе — явственная картинка.
Такая пышка. Скорее полноватая, чем худощавая. И очень яркая, как мак, например, или как апельсин, — такое производила впечатление. Глаза чёрные, лицо цвета топлёных сливок с ярким румянцем. Губы как малина после дождя. Мелкие тёмные кудряшки — не причёска, а просто кудряшки, повсюду — по вискам, по шее, по плечам, по груди… И круглую грудь цвета топлёных сливок она открывала очень низко. И меленькие, очень белые, очень острые зубки. С крохотными клычками. Как у ласки. И ямочки на щеках. И взгляд смелый и прямой. Она стояла рядом с моим стражем-трупом и улыбалась. Это потрясающе выглядело.
Она стояла и дышала так, как другие танцуют. Я сказал:
— Вы — графиня Беатриса, если я не путаю. Вам шестнадцать, ваш отец владеет землями за Серебряным Долом, и я не понимаю, что вы здесь делаете.
Тогда она облизнула губы так, чтобы я посмотрел на них. И сказала:
— Я желала видеть вас наедине, ваше величество.
Странно… Если бы она обманывала меня… Если бы у неё оказалась тайная цель, она хотела бы меня убить или подать прошение… Но ведь она думала не об этом. Я видел. Она не боялась. Её бросало в жар от собственных мыслей.
— Вы хотели меня видеть, Беатриса, — говорю, — затем, о чём я думаю?
Она опять облизнулась, как кошка на сметану. И глаза у неё светились морионами[2] перед свечой. А потом она кивнула, взяла кончик шнурка, которым стягивался корсет, и медленно за этот кончик потянула.
Я не дал ей расшнуроваться. Это не имело особого значения в тот момент. Значение имела юбка, а не корсет — и всё. Мешала только юбка. Боже милосердный, ножки цвета топлёных сливок — в ворохе кружев…
И в первые две минуты я решил, что Беатриса влюблена в меня до беспамятства. Ей ужасно хотелось заполучить всё, что только возможно. И я отпустил поводья. Совсем. Как никогда.
Я не думал, как бы не причинить ей боли. Я не думал, что делать дальше. Я вообще ни о чём не думал. Это блаженное бездумье чем-то напоминало выплеск вампирской Силы, если бы не совершенное изнеможение к утру. Будто она пила из меня каким-то своим образом. И мне этого хотелось, как человеку хочется вампирского зова, — хотя Дар и подсказывал, что это небезопасные игры.
Правда, на Дар мне сейчас было плевать. Меня так утомило одиночество, холод и окружающая ненависть, что я вполне созрел рискнуть Даром ради тепла. Обычного живого тепла. Я — человек — её хотел.
И всё.
Чистая как слеза похоть.
Мы ни о чём не разговаривали. Беатриса ушла на рассвете, укутавшись в плащ с капюшоном, но обещала вернуться завтра. Она оставила пятно своей крови на моих простынях, но я не чувствовал ровно ничего похожего на вину.
Я просто содрал простыни и швырнул в угол.
Но целый день думал о Беатрисе.
Мертвец встречал её, когда шла первая четверть первого часа ночи. Ей нравилось, когда я присылал за ней труп. Я думал, что она упивается собственной храбростью. Так вот, мертвец провожал её до моей спальни. А в спальне мы пили глинтвейн и ласкали друг друга.
Почти до рассвета. Всегда — при свечах.
Беатриса разглядывала меня так жадно, будто хотела съесть глазами. Втянуть в себя. Рубец от вырезанной стрелы, разные лопатки, шрамы на руках — облизывала взглядом, прикосновениями и языком… В жизни на меня никто так не смотрел. Я её не понимал, а она не объясняла.
Мы не разговаривали.
Я догадался только, что дело не в короне на моей голове. Мне хотелось бы спросить у неё, почему она тогда так ведёт себя, чем я сподобился, если не этим, но у меня всё время был занят рот — её губами, её грудью, её пальчиками. Спросить не выходило. У меня не выходило даже спросить её, почему я не могу оставить её при себе. Почему она уходит перед рассветом.
Почему, прах побери, я не могу оставить при себе женщину, которую взял себе?!
Но, несмотря на всю эту тёплую истому, я никогда не засыпал при Беатрисе. Дар мне не давал, горел во мне, как сигнальный костёр: я в сон, как в яму, проваливался, когда она уходила, но при ней заснуть не мог. И потом, днём, думал: почему так?
Какая часть меня её не принимает? И чем она не нравится Дару? Он легче принял даже Розамунду!
Меня беспокоило ощущение, что я теряю силы. Но я не мог от этого отказаться, как пьяница от кубка.
По-моему, тут ничего общего с любовью. Это что-то среднее между опьянением, безумием и вампирским зовом.
Хотя вампиры казались чем-то чище. Или просто — смерть чище похоти?
Это длилось около месяца. Я запустил дела. У меня не осталось ни сил, ни желания возиться с государственной тягомотиной. Я обленился — или заболел, не знаю.
2
Морион — дымчатый горный хрусталь.