Когда у неё изо рта хлынула кровь, он начал меня умолять. А когда у неё вскипели и вытекли глаза — заткнулся. Я чувствовал его ненависть, как дым, наполнивший комнату, и думал: значит, тебе это не нравится? Надо же! А чего же ты ждал?
Она агонизировала минут пять — никак не меньше. И Робин плакал, глядя на неё, а я думал о слёзах, не пролитых над телом Нарцисса, — и не дёрнулся облегчить положение обоим этим любовничкам.
Потом она перестала дёргаться, и я снял с неё ожерелье. А Добрый Робин смотрел на меня мокрыми расширившимися глазами.
— Я тоже не мог прийти на помощь, — говорю. — И мне тоже хотелось, Робин. Так что ты ошибся.
Он изобразил ухмылку — наверное, хотел ухмыльнуться презрительно, но вышло горько.
— Собираешься казнить меня в столице? — говорит. — На площади? Поизощрённее? Чтобы все видели, как ты страшен, а я жалок, да?
— Нет, — говорю. — Убью сейчас. Быстро и без затей.
Кажется, он удивился.
— Почему?
— Счёт закрыт, — сказал я и воткнул клинок Дара ему в ухо.
Он так и повалился на пол с удивлённым лицом. А я вышел строить войска. Меня трясло от холода.
Отомстив Доброму Робину и закончив эту дурацкую войну, я так успокоился, что сам себе удивился. Даже когда хоронили Нарцисса, я только мёрз и очень хотел скорее вернуться в столицу. Я вдруг начал отчаянно тосковать по дому.
Бунт догорел без следа. На всякий непредвиденный случай я оставил на севере свои живые войска, а в столицу привёл лишь мертвецов — гвардию и остатки банды Робина, тех, у кого были целы руки-ноги и сравнительно не изуродовано лицо. Кажется, сам Робин тоже попал в число трупов почище, но точно не помню… Вампиры мне очень помогли и уцелели — я оставил этот способ их путешествий, как туз в своём рукаве, на будущее.
Пока возвращались, я рвался в свой дворец всей душой, а когда наконец его увидел, вдруг навалился цепенящий ужас, от которого даже дышать было трудно. Я понял его причину, когда вошёл в собственные покои.
Моя душа, безотносительно к разуму, оказывается, ожидала, что я найду дома живого Нарцисса. Я закопал в жёлтую глину северного городишки пустую обезображенную оболочку, которую моё бедное сердце умудрилось никак не связать с той милой живой душой, которая грела меня столько холодных дней.
Я понятия не имел, насколько в действительности привязался к Нарциссу. Живой он мне мешал, иногда раздражал, иногда мне хотелось от него больше, чем он был способен дать, — сейчас я понял, что любил в нём абсолютно всё. И глупость, и наивность, и невероятную способность вставить слово не к месту, и целомудрие, граничащее с занудством…
Я в нестерпимой тоске шлялся по его опустевшим покоям. Его тряпки, его зеркала, его побрякушки — это всё меня резало, как ножом. Я намотал на запястье жемчужное ожерелье, в котором его убивали, и носил с собой, как чётки, не в силах с ним расстаться.
И благодарил Господа за то, что в один счастливый момент уговорил Нарцисса позировать лучшему художнику столицы: у меня остался его портрет. Художник действительно оказался талантом, мэтру Аугустино переменчивые очи Нарцисса удались… И очень знакомое мне выражение — глуповатая, светлая, обаятельная улыбочка… Я таскал этот портрет из кабинета в спальню и обратно, смотрел на него, разговаривал с ним — вероятно, был весьма близок к настоящему сумасшествию.
Моё одиночество стало ужасно тяжёлым. Я ничем не мог его заглушить. У меня была пропасть работы, но всё валилось из рук. Я не мог видеть слащавых физиономий своего двора.
«Вы прекрасны, государь! Прекрасны!» А то я не знаю, что они думают! Уж говорил бы прямо: «Вы ужасны, государь! Ужасны! Вы просто отвратительны!» — куда бы забавнее вышло.
Кому я казался прекрасным, того больше нет…
Бернард побаивался со мной общаться, когда я не в духе, зато теперь чаще приходили вампиры. Оскар присаживался рядом, поближе к огню, и говорил:
— Мой дорогой государь, право, не стоит так унывать. Смертные — увы, лишь хворост в топке Вечности. Он был прелестен, но красота таких цветов эфемерна. «Только утро — их прелести предел», — сказал поэт. Если вам хотелось его сохранить…
— Сделать из Нарцисса гербарий в виде вампира? — говорил я. Меня раздражали такие разговоры. — Ну какой он, к демону лысому, вампир?! И потом, он уподобился бы вам, стал бы вашим — не моим…
— А вы, мой прекраснейший государь? — говорил этот искуситель. — Вот вы стали бы Князем Сумерек, какого ещё не знал мир. Возможно, вам удалось бы исполнить древнейшую мечту Вечных — объединить под своей десницей все вампирские кланы. Вы, мой драгоценный государь, узнали бы свободу Инобытия, любовь, непостижимую для смертных, — всё, чего вам не хватает…
Мне долго лили в уши этот мёд, пока я не рявкнул в конце концов:
— Слушай, дорогой Князь, погостная пыль! Не мучь ты меня, ради Господа! Не могу я бросить человеческий мир ради вашего, и оставь ты в покое моё несчастное бренное тело и жалкий человеческий разум! Не хочу больше об этом!
— А разве вы, милый государь, не оставили ваши дела среди живых? — говорит. С таким видом, будто безмерно удивлён. — Вы же теперь, скорбя о вашем юном друге, желаете уйти в скит, удалиться от мира, никого не видеть — а я просто предлагаю вам свежесть обновления…
— Не ваше дело, что я желаю, — говорю.
И тут я сообразил, что мне уже злобно, смешно — и вроде бы мысли потихоньку приходят в порядок. А Оскар, кладбищенский змей, улыбнулся и сказал:
— Король воскрес! Виват! Ну, как я и полагал, мой дорогой государь, у вас пока ещё достаточно сил. И не забывайте, что не все ваши друзья мертвы… необратимо…
И мне оставалось только грустно усмехнуться.
А бунт Доброго Робина, как потом выяснилось, стоил многим в Междугорье не меньше, чем мне. Некоторым, вероятно, даже больше.
Сейчас я уже не считаю Робина отвратительной тварью. Он делал то, что считал правильным, — у него тоже была своя справедливость. В этом смысле между нами даже можно усмотреть нечто общее — плевали мы с Робином на чужое мнение, не щадили врагов и шли напролом. Одна разница — я хоть иногда думал, что делаю.
Ведь после ледяной весны наступило небывало жаркое лето. Закон подлости гласит: беда никогда не приходит одна — извольте видеть подтверждение. Помню, мир превратился в адскую печь; в столице камни раскалились так, что на них можно было жарить оладьи — нашлась бы мука… Листья на деревьях пожухли к концу июня, земля была как сухая кора, а солнце стало белым шаром из раскалённого металла. Во дворце было чуть прохладнее — но я всё равно уложил свою гвардию. Я боялся чумы от непогребенных трупов, к тому же дыхание и без того превратилось в проблему.
При мне теперь состоял жандармский отряд из сравнительно проверенных бойцов, и я спал в оружейном зале, на тюфяке, брошенном на пол. Виверну, которой эта опочивальня принадлежала, не запугаешь и не подкупишь — желающих убить меня во сне не нашлось. Правда, несмотря на весь мой хвалёный аскетизм, такая мера предосторожности не устраивала меня в качестве постоянной: во-первых, жилище Лапочки благоухало отнюдь не жасминовой эссенцией, а во-вторых, она завела очаровательную моду спать рядом со мной, положив мне на живот голову весом с небольшой сундук.
Редкостно ласковая зверюшка. Но назрела необходимость что-то делать с охраной. И я обратился к моему чучельнику.
Он столько раз чинил моего коня, что новый вызов во дворец не произвёл на него особого впечатления. Только и сказал, когда явился:
— Что, государь, опять у лошадки копыта стёрлись?
— Жак, — говорю, — волков в столичных пригородах давно стреляли?
— Зимой, — отвечает. — Чай, собачек желаете завести, ваше величество? Навроде лошадки?
Душевнейший мужик, и мысли ловит на лету. Славный слуга — все бы такими были.
— Да, — говорю, — Жак. Сделай мне собачек. Лошадке под стать. За каждую — по тридцать червонцев, а нужно мне штук пять. Волчьи шкуры ведь у тебя есть? Ну вот, только не забывай про кости.