Мы делимся еще размышлениями о Тюрингии, о владельцах спаленных поместий и зловредных батраках, затем встаем. Прощаясь у ворот, пастор говорит:
— Да пребудет с тобой, мудрый сынок, и другом твоим божья благодать! И пусть она никогда не оставляет вас!
Это звучит почти как предупреждение. Я шагаю по мостовой и обдумываю напутствие пастора. Предположим, он хотел меня предостеречь, но от чего?
Одно предупреждение я уже получил. Тогда в таверне, где Лучиано играл в кости. Там побывал Сибелиус, случившееся вполне в его стиле. Что же все-таки хотел сказать пастор? Может быть, Лучиано знает все лучше меня? Да. Знает и скрывает!
Я иду по узким кривым улочкам, стиснутым стенами и домами. Над парикмахерской красуется лоханка брадобрея. Деревянный молот над воротами бондаря. Детишки Тине играют на мостовой. Играйте, дети! Резвитесь на здоровье, но прошу вас, уступите дорогу, ибо не знаете, кто шествует мимо! Идет в меру счастливый Человек, живущий вне своего времени. Он увидит, как вы вырастете, женитесь, будете рожать детей, воспитывать внуков. Он увидит вас на базарах, в тюрьмах, в соборах — везде. Он увидит вас, когда вы ляжете в гроб, он увидит вас и тогда, когда память о вас забудется в чреде грядущих времен. Уступите дорогу, дети!
Интересно, как будет выглядеть Вертхайм через сто лет, через двести! Одни дома разрушатся, и на их месте бесконечно терпеливое человеческое племя воздвигнет новые. Потом и они разрушатся. Но я по-прежнему буду. В этом моя радость и беда. Я увижу, как станет изменяться мир. Горы зарастут лесами, леса посохнут. Но я по-прежнему буду. Камни обратятся в песок, и ветер развеет его по белу свету. Но я по-прежнему буду.
Нет, нелегка ноша бессмертия, это я уже начинаю понимать.
Я никак не могу избавиться от чувства нереальности Происходящего, оно преследует меня повсюду. Во всех моих поступках есть оттенок искусственности — будто бы я призрак, посланный смущать духов. Впрочем, я мало чем отличаюсь от призрака, только боюсь в этом сознаться. Я почти нигде не бываю, как правило, сижу запершись в четырех стенах, вот уж воистину дома и стены помогают. На улице я теряю привычное присутствие духа. Каменные дома Вертхайма, кирпичные стены, тротуары — все мае кажется гигантской декорацией, стоит ее ткнуть посильнее — и руки повиснут в воздухе, в пустоте.
И вид людей действует на меня не лучше. Люди ходят, разговаривают, смеются или воют от боли, но они будто не живые. Я знаю будущее каждого из них, знаю, что ими движет, куда они направляются. И когда я смотрю на них взглядом призрака, взглядом существа, которое появится через века они блекнут, превращаются в механизмы — все та же мертвая декорация.
А сны совсем другие, вот в чем загвоздка. В них я живой, взаправдашний, настоящий, в них нет людей-механизмов. В них Вера по-прежнему смеется, в них она опять обманывает меня наивно и очаровательно, и мой город у подножия Витоши омываем потоками вечернего солнца, и больные ждут помощи от меня или спасения. В общем, как все, я любим и ненавидим. Там, в снах, я сызнова езжу по оазисам, и даже пустыня лучше, чем Вертхайм — чужда и ненавистный Вертхайм. Я, как прежде, переругиваюсь с Гансом, упрекаю за бесконечные хитрости в мчусь на разболтанном «форде», Что издает звуки, как старый боевой конь, и слушаю над головой вой давних бурь.
А потом просыпаюсь и долго лежу без сил и мыслей. Тяжко в этом мире сатане, если он побывал в моей шкуре. Поднимаюсь, слоняюсь по комнатам, заглядываю в маленькие окошки, стиснутые свинцовыми рамами. Внизу Марта погромыхивает посудой, прочно утвердившись в своей жизни. Вероятно, она давно бы ушла от меня, если бы не высокая плата. Она несказанно боится меня. Я ничего не замечаю в ее глазах, кроме страха. Поди объясни, что не следует меня бояться, потому как я всего лишь несчастный призрак — и ничего больше.
Но и Марта, и Тине-бондарь, и фру Эльза, и пастор Фром, и даже этот хитрец Мюлхоф живут в своем времени и по-своему счастливы.
Иногда, расхаживая по клетке времени, в кою я заточен, мне становится даже весело. Вот оно, время гуманизма! Больших человеческих идей, проблесков души, Эразма и Рабле!
Гуманизм? Я слишком идеализировал прошлое. Насилие, рабство духа, мрак и бессмысленная жестокость — я уже не могу с уважением относиться к эпохе гуманизма. Где-то в келье заточен Эразм. Он уже написал «Похвалу глупости», а теперь проклинает себя за мимолетную смелость. А Франсуа Рабле пока еще монах-францисканец и постигает премудрость знания в монастыре Фонте-ле-Конт. Сидит небось, копит ненависть и не знает, не ведает, что со временем напишет «Гаргантюа и Пантагрюэля». О, ему еще предстоит зарабатывать свой хлеб под вымышленным именем, орудуя не пером, а врачебным скальпелей, поскольку просвещенный его тезка Франциск I изгонит гения за пределы Франции.
Кого уважать? Ландграфа Гессен-Нойбурга, затрепетавшего как осиновый лист, когда я предсказал будущность? Его сиятельство вознамерился сей же момент отправить меня на эшафот, да поостерегся грозного пророчества: он-де заколдован и умрет в страшных муках через час после меня. Поверил, глупец, да, и не мог не поверить! Потом мы подружились, и его благосклонное внимание к моей особе раскрыло предо мной все двери. Гораздо большего уважения достойна фру Эльза — она много выстрадала, многое пережила на тернистом пути через лабиринт бесправия и жестокости, да и к женщинам своего заведения она по-своему добра. По-настоящему же достоин уважения один лишь Лучиано. Он честен, смел, хотя и вспыльчив, его ум отточен, как меч. Безрассудная любовь к Маргарите делает его мягче, человечней, иначе он смахивал бы на каменного идола. Когда я сравниваю Лучиано с другими, в моей заскорузлой, огрубевшей душе проскальзывает слабая гордость. Вот он — отпрыск богомилов! Потомок смельчаков, что запалили вшивое одеяло средневековой Европы и сами сгорели в пламени. Мне хочется пожать его руку, научить всему, чего он не знает, но я не решаюсь — он идет своей дорогой, а я, быть может, только помешаю ему. Почему он вдет своей дорогой и ненавидит меня? Ненавидит ли он меня? Не знаю, но определенно бывают мгновенья, когда ненавидит. Он не может примирить свою совесть со мной и оттого страдает.