Я пью тишину из большого ковша
Твоей родимой ладони,
Я пью глубину янтаря,
Золота тусклого блеск.
Я пью все цвета и цветы
До дна,
До густой темноты
Жаркой твоей ладони,
Даятель.
Ты - мой последний предел.
Ты - беспредельность моя.
Я знаю, что там, где Ты,
Нет места моим глазам.
Я знаю, что там, где Ты,
Нет места моим словам.
Я знаю, что там, где Ты,
Сердце стучит,
Даятель.
Возьми же мои глаза,
Возьми же руки мои
И волю мою возьми
Дохни на меня,
Даятель.
Задуй меня, как свечу.
Я только к Тебе хочу,
Я только туда хочу,
Где сердце стучит,
Даятель.
Выстукивается Жизнь,
Смешавшая верх и низ,
Смешавшая тьму и жар
В ударе.
Ведь мир - удар,
Внезапный прорыв огня,
Ударь же огнем меня!
Ожги меня жаркой тьмой!
Пространством Своим размой
Возьми меня в Жизнь, Даятель1.
Изящество линий не перестает радовать меня. Но сердце загорается от внутреннего огня, от внутренней красоты, от красоты духа. Она может светить и сквозь хрупкую юную плоть, но неважно, через что она светит. Может и через старость, как у Рембрандта, как на многих иконах.
Одиноко пройденный путь выводит к беспричинному, вневременному. Путь может быть очень долог и захватывать десятки лет (у иных - и всю жизнь). Он бывает коротким, как вспышка молнии, и сразу дает духовную зрелость. Наша встреча с Зиной была встречей обоих путей - долгого и короткого. Мы оба вышли из-под власти гормонов, оба узнали друг друга духом и причастились друг другу, как верующий съедает церковное причастие. Причастием может быть любое естество, пережитое как символ сверхъестественного, бесконечного. Всякое прикосновение может подняться до таинства и может опуститься до смертного греха. Покойный Сергей Алексеевич Желудков пересказал мне слова знакомого, тоже священника, о его родне: они жрут причастие, как свиньи. Таким же свинством может быть близость мужчины и женщины, но по божьему замыслу в ней нет греха. Первородный грех - выход из божьей воли, и не один раз, а каждый день. И не только из-за гормонов. Каждый день мы забываем Бога ради яблока, выходим из глубины на поверхность, теряем чувство целого и запутываемся в частностях. Каждый день нам не хватает воли к глубинному, тихому и целостному.
Я помню прекрасный месяц в Пицунде, в сентябре-октябре 1962 года. Ровное тепло воздуха и воды, ни капли дождя, запах сухой хвои и моря. В этом раю мы не теряли чувства целого, чувства глубины, мы не грешили. Никакой змей не соблазнял нас, и никакого соблазна не было, что мы обнимали друг друга. Но попробуйте сохранить чувство глубины на работе, на рынке, на кухне, когда подгорает лук. Мандельштам был прав: "Есть блуд труда, и он у нас в крови". Попробуйте сохранить цельность души, садясь в переполненную электричку. Попробуйте сохранить не только ум, а сердце в бою, как ординарец генерала Григоренко, который целился по ногам неприятельских офицеров, подымавших цепь, и остановил венгров, никого не убив. Это редкость. Обычно солдаты, дойдя до окопов противника, в первые несколько минут убивали немцев, уже подымавших руки вверх, уже сдававшихся.
Бывает ли подобие такой ярости в половой близости? Да, бывает. Об этом Марина Цветаева писала Бахраху, я несколько раз цитировал ее письма. Любовник иногда становился привеском к своим гениталиям, привеском, совершенно забывавшим, кого он обнимает, кого любит, терявшим отношение сердца к сердцу, души с душой. Бердяев, по-видимому, не умел справляться с собой и писал, что при половой близости всякий человек опускается до животного; но это его личное дело. Пастернак утверждал прямо противоположное: всякое зачатие непорочно. Надо бы только добавить: "бывает". Всякое зачатие может быть непорочным, без явной помощи Гавриила Архангела, если человек сохраняет в сердце любовь, не забывает любви в захваченности страстью. И это относится не только к зачатию, а ко всякому страстному делу. Все естественное может быть непорочным, и труд не обязательно блуд. Но это задача, это не так легко дается.
Есть суфийская притча. "Один человек взлетал во время молитвы", - сказал ученик. "Птицы летят еще выше", - ответил учитель. "Одного человека видели сразу в двух местах", - не унимался ученик. "Дьявол может быть сразу в тысяче мест". - "Что же высшее?" - "Встать поутру, пойти на базар, купить провизию, сварить себе обед - и не забывать Бога". Сохранять чувство глубины, по необходимости выходя на поверхность, в будничную суету. Участвовать в суете, не суетясь душой, продолжая прислушиваться к дыханию Бога, к голосу совести.
В православной аскезе есть средство не терять глубины - непрерывная молитва. Архимандрит Софроний рассказывает, что однажды монахи Афонской горы разговаривали друг с другом, как это трудно: то одно, то другое сбивает. Святой Силуан, присутствовавший при разговоре, нахмурился и сказал, что с ним такое не случается. Но он один имел право это сказать.
Дело здесь не в словах той или иной традиции, а в простой и прочной обращенности вглубь, в своего рода пружине, которую дела сжимают, а она тут же разжимается снова. Дайзецу Судзуки определял дзэн так: "Ваш обычный повседневный опыт, но на два вершка над землей". То есть с сердцем, в котором всегда остается любовь, что бы нас ни захватывало, что бы ни возбуждало или, наоборот, что бы ни притупляло все чувства. В Фиваидской пустыне очень боялись половой страсти, и отцы-пустынники иссушали свою плоть, но не заметили опасности страстей в богословских спорах. Я об этом писал лет тридцать тому назад и радуюсь, что несколько написанных мной слов вошли в поговорку: "Дьявол начинается с пены на губах ангела..." Дальше молва не запомнила. А дальше так: "Все рассыпается в прах, и люди, и системы, но вечен дух ненависти в борьбе за правое дело, и благодаря ему зло на земле не имеет конца". Сходные мысли я потом нашел у Гроссмана, у Айхенвальда.
Все может быть извращено. Злом может стать борьба за истину, за справедливость. Но сама по себе истина и справедливость не зло. И любовь мужчины и женщины не грех, более того: поэты не раз брали образ такой любви, передавая чувство близости к Богу. Это освящено опытом нескольких великих традиций.