В том, как Ларри теперь принимают в Москве, есть что-то величественное и что-то от уже миновавших времен: почетная встреча в Шереметьево, зил с затемненными стеклами, доставляющий Ларри к его квартире, лучшие рестораны, лучшие билеты, лучшие девочки. Чечеев специально прилетел из Лондона, чтобы играть роль гостеприимного мажордома, всегда мелькающего где-то на втором плане. Если шагнуть в Зазеркалье, то можно представить себе, что это ему отдают прощальные почести, чествуя его как заслуженного агента британской секретной службы.
– Верность женщине – это чушь собачья, – заявляет Ларри, высовывая свой обметанный язык и исследуя его отражение в зеркале. – Как я могу отвечать за ее чувства, когда я не могу отвечать за свои?
Он плюхается в кресло. Почему его самые неловкие движения исполнены тахой беззаботной грации?
– Когда имеешь дело с женщинами, единственный способ убедиться, что достаточно, – это переборщить, – объявляет он, словно приглашая меня записать сказанное им, чтобы сохранить для потомства.
В такие моменты я стараюсь не судить Ларри слишком строго. Моя задача – ублажать его, выравнивать его настроение, поддерживать его дух и все время держать наготове улыбку.
– Тим?
– Да, Эмма?
– Я хочу знать.
– Все, что хочешь, – великодушно говорю я и закрываю свою книжку. Это один из ее «дамских» романов, и его чтение дается мне не без труда.
Мы в гостиной, на круглом пятачке, устроенном в юге-восточном углу дома дядей Бобом. Благодаря утреннему солнцу это прекрасное место для отдыха. Эмма стоит в дверях. После ее поездки на лекцию Ларри я почти не вижу ее.
– Ведь это выдумка, правда? – спрашивает она.
Осторожно потянув ее за рукав в комнату, я притворяю за ней дверь, чтобы миссис Бенбоу не могла подслушать нас.
– Какая выдумка?
– Ты. Ведь тебя нет. Ты вынудил меня лечь в постель с человеком, которого здесь нет.
– Ты имеешь в виду Ларри?
– Я имею в виду тебя! Не Ларри. Тебя! Почему ты решил, что я могла бы лечь в постель с Ларри? С тобой!
Потому что ты легла, Эмма, думаю я. Теперь, чтобы скрыть от меня свое лицо, она обнимает меня. Я смотрю вниз и, к своему удивлению, вижу, что моя правая рука действует по своей собственной инициативе, гладя ее спину и успокаивая, потому что я ложно понял ее слова, которыми она прикрылась. И мне приходит в голову, что, когда ничего полезного вы сделать не в состоянии, гладить чью-то спину – способ времяпрепровождения не хуже, чем любой другой. Она сопит и всхлипывает на моей груди, бормочет что-то о Ларри, Тиме и упрекает меня в том, что я предпочел обвинить ее, хотя большая часть сказанного ею теряется, к счастью, в складках моей рубашки. Мне удается разобрать только слово «фасад» – или, может быть, это «шарада»? И слово «выдумка», которое могло быть «выучкой».
Между тем у меня достаточно времени подумать о том, кто виновник этой сцены и многих подобных. Потому что в мире, где мы с Ларри выросли, не принято считать, будто только потому, что правая рука занята утешением, левая не должка позаботиться об оправданиях своего собственного поведения.
Она все еще не может уйти от меня. Иногда посреди ночи она, подобно вору, пробирается в мою спальню, занимается со мной любовью и исчезает, не проронив ни единого слова. Она уходит, оставив на моей подушке свои слезы, еще до того, как утренний свет может застать ее. Неделя проходит почти без единого кивка друг другу. Мы живем каждый на своей половине. Единственный звук, который доносится с ее половины, это стук ее машинки. Дорогой друг, Дорогой благодетель, Дорогой Боженька, вызволи меня отсюда, но как? Она регулярно звонит, но я не знаю кому, хотя догадка у меня есть. Иногда звонит Ларри, и если трубку снимаю я, то я – сама любезность, и он тоже, как и подобает двум шпионам враждующих стран.
– Привет, Тимбо. Как делишки?
На его месте мне тоже пришли бы в голову только эти слова. Но диво ли, ведь мы такие близкие друзья…
– Спасибо, все путем. Все чудесно. Дорогая, это тебя. Это из командного пункта, – говорю я, переключая телефон на нее.
На следующий день я звоню на телефонную станцию и прошу отключить мой телефон, но она все равно не решается ни уехать, ни остаться.
– Просто из любопытства: как я узнаю, что ты ушла от меня? – спрашиваю я ее однажды вечером, когда мы, подобно призракам, встречаемся на площадке между нашими половинами.
– Я заберу с собой свой стульчик для рояля, – отвечает она.
Она имеет в виду удобный для ее поясницы складной стульчик, который она привезла с собой, когда переехала сюда. Ее знакомый шведский остеопат сделал его специально для нее. О степени их знакомства я могу только гадать.
– И я верну тебе твои драгоценности, – добавляет она.
Я вижу на ее лице выражение недовольства и испуга, словно она сболтнула что-то лишнее и теперь клянет себя за это.
Она говорит о все растущей коллекции дорогих безделушек, которые я покупаю ей в симпатичном магазинчике мистера Эпплби в Веллсе, чтобы заполнить ими незаполнимые бреши наших отношений.
Следующий день – воскресенье, и по заведенному порядку я иду в церковь. Когда я возвращаюсь, перед «Бехштейном» я вижу только следы от исчезнувшего стульчика. Однако она не оставила мне и драгоценностей, и – такова уж наивность покинутых влюбленных – их отсутствие будит во мне проблеск надежды на ее возвращение, не настолько сильной, однако, чтобы ослабить решимость моей левой руки.
Я лежу на кровати одетым, мой ночник включен. Я на своей половине – это мои подушки, моя кровать. Попробуй найти ее, шепчет мне голос-искуситель, но здравый смысл берет верх, и я, вместо того чтобы снять трубку, дотягиваюсь до настенной розетки и вырываю ее, избавляя себя от унизительного отфутболивания от одной развязной подруги к другой: «Боюсь, Тим, Эммы здесь нет… Попробуй у Люси… Постой, Тим, Люси гастролирует в Париже, может быть, Сара знает… Привет, Дебора, это Тим, какой сейчас у Сары номер?» Но Саре, если до нее удастся добраться, об Эмме известно не больше остальных.
«Возможно, они в „Джоне и Джерри“, Тим, но только, знаешь, Тим, у них сейчас загул. Знаешь, спроси у Пэт, уж она-то знает». Но номер Пэт откликается только длинными гудками, так что и она, вероятно, в загуле.
Деревенские часы бьют шесть. Перед моими глазами всплывают, как в дверном глазке, пучеглазые физиономии двух полицейских и где-то за ними распухшее и мертвенно-бледное, как и у них, лицо Ларри, устремившее на меня взгляд из залитой лунным светом воды пруда Придди.
Глава 3
Зловредный послеобеденный дождь развесил свои занавески над Темзой, когда я с южной стороны набережной из-под зонта обозревал новую штаб-квартиру моей бывшей службы. Мне удалось успеть на один из утренних поездов и пообедать в моем клубе за столиком на одного у лифта для подачи блюд – столиком для иногородних членов клуба, к сожалению, поставленным отдельно от остальных. Потом на Джермин-стрит я купил пару рубашек, и одна из них была теперь на мне. Но даже это не могло исправить моего настроения, испорченного отвратительным видом возвышавшегося передо мной здания. Ларри, думал я, если Батский университет – Лубянка, то что же тогда это?
Мне повезло сражаться с большевизмом на Беркли-сквер. Днем сидеть за своим столом, нанося на карту неодолимое поступательное движение великой пролетарской революции, а по вечерам выходить на золотистый тротуар капиталистического Мэйфэйра с его надушенными вечерними дамами, сверкающими отелями и «роллс-ройсами», мягко шуршащими своими шинами, – ирония этой ситуации неизменно забавляла меня. Но это страшилище – уродливый многоэтажный сарай, втиснутый в самую гущу уличной суеты, открытых всю ночь кафе и магазинов одежды со входом на уровне тротуара, – кого, по мнению его творцов, должен напугать или защитить его угрюмый вид?