Я выбрал сентиментальный обиженный тон.
– Для меня Ларри был больше чем агентом, Марджори, – сказал я. – Он четверть века был моим другом. Кроме того, он был нашим лучшим источником. Он был одним из тех агентов, которые всего добились собственными усилиями. В самом начале КГБ завербовал его для узких целей. Он не был достаточно значителен для того, чтобы быть агентом влияния, у него не было доступа к чему-нибудь важному. Они назначили ему небольшое жалованье и пустили его болтаться по международным конференциям, снабдив пачкой фальшивок, сочиненных в московском центре. Они надеялись, что со временем он вырастет в заметную фигуру. Он вырос. Он стал их человеком, сообщавшим им об одаренных радикально настроенных студентах. Человеком, ставившим предварительное клеймо на завтрашних сторонниках Кремля. Человеком, разносящим подброшенные ими идеи по всемирной сети научных конференций. Через несколько лет благодаря Ларри наша Контора смогла составить свою команду пассивных коммунистических агентов, частично британцев, частично иностранцев, но полностью контролируемых нашей разведкой, которые между делом травили Москве самую невероятную дезинформацию времен «холодной войны» и которых КГБ так и не раскусил. Ларри притягивал к себе ниспровергателей, как магнит с пикетчиками из «третьего мира» он работал до мозолей на собственных ногах. У него была память, за которую большинство из нас не пожалели бы и полжизни. Он знал каждого продажного депутата британского парламента каждого купленного британского журналиста, каждого лоббиста или агента влияния, получающего деньги через лондонское посольство И в КГБ, и в нашей Конторе были люди, целиком обязанные ему своим жалованьем и своим продвижением по службе. Я был одним из них. Так что, да, я был заинтересованным лицом. Я остаюсь им и сейчас.
В наступившей за этой филиппикой почтительной тишине я вдруг понял, что могу расшифровать сокращение Н/ВБ. Если Джейк Мерримен был начальником отдела кадров, а Барни Уолдон – начальником отдела связей Конторы со Скотланд-Ярдом, то Марджори Пью была тем ненавидимым в Конторе шакалом, которого раньше рядовые сотрудники звали «политкомиссаром» и который ныне был удостоен титула «начальник отдела внутренней безопасности». В ее обязанности входило все, начиная с просмотра мусорных корзинок до грязных предположений об интимных связях бывших и нынешних сотрудников и доведения этих подозрений до сведения Джейка Мерримена. Иначе чем объяснить почтительное отношение к ней и Мерримена, и Барни? Иначе зачем ей просить меня своими словами – как будто у меня есть чьи-нибудь еще? – описать, как я впервые привлек Ларри к работе в Конторе. Марджори хотелось проверить дикую гипотезу, что мы с Ларри с самого начала были в заговоре, что не я завербовал Ларри, а Ларри завербовался сам или, еще того не легче, Ларри вместе с ЧЧ вовлекли меня в некое зловещее и корыстное предприятие.
Я, тем не менее, продолжал осторожно повторять свое. В нашей профессии гипотезы вроде этих поломали жизнь многим хорошим людям по обе стороны Атлантики, пока их благоразумно не отложили в сторону. Я отвечал ей взвешенно и точно, нарочно допустив, однако, несколько погрешностей, чтобы продемонстрировать ей свою раскованность и непринужденность.
– Когда я впервые встретил его, он был настоящим бродягой, – сказал я.
– Это было в Оксфорде?
– Нет, в Винчестере. Ларри был новичком в классе, где я был старостой. Он учился на казенный счет: колледж брал с него только половину платы, остальное вносила англиканская церковь, которая, кроме того, платила ему, как нуждающемуся, и стипендию. Порядки в колледже были средневековые. Издевательства старших над младшими, порки, запугивание – целый педагогический арсенал. Ларри не вписывался в эту систему и не хотел вписываться. Чувствительный и умный, он отказывался подчиняться традициям и не хотел придерживать свой язык, что вызывало неприязнь к нему одних и делало героем в глазах других. Его били до синяков. Я пытался защитить его.
Она снисходительно улыбнулась, отмечая гомосексуальный подтекст моего рассказа, но благоразумно не артикулируя это.
– Защищали его как именно, Тим?
– Помогал ему сдерживаться. Не давал стать изгоем. Это продолжалось несколько семестров, но потом его поймали за курением, а затем и за выпивкой. Потом его застали в женском колледже за третьим занятием, что вызвало волну, зависти в более робких душах…
– Вроде вашей?
– …и выделило его из гомосексуального большинства, – продолжал я, приветливо улыбнувшись Мерримену. – Когда порка не оказала на него желаемого действия, его выгнали из школы. Его отец, каноник одного из больших соборов, махнул на него рукой, матери уже не было. Дальние родственники собрали деньги, чтобы послать его в частную швейцарскую школу, но после первого семестра швейцарцы сказали: спасибо, не надо, и прислали его обратно в Англию. Как он продолжил свое образование до Оксфорда, для меня остается загадкой, но он поступил туда, и Оксфорд в него влюбился. Он был очень красив, девчонки бегали за ним табунами. Он был красивым и своенравным… – Тут я затруднился с выбором слова и сказал «экстравертом», чем надеялся доставить ей удовольствие.
Джейк Мерримен встрял:
– И он был марксистом, прости его, Господи.
– А также троцкистом, атеистом, пацифистом, анархистом и кем хотите еще, кто может напугать богатых, – отпарировал я. – Некоторое время он исповедовал смесь Маркса и Христа, но потом эта парочка для него распалась, и он решил, что в Христа не верит. И еще он был сластолюбцем.
Я небрежно бросил это слово и был поражен зрелищем того, как некрашеные губы Марджори Пью напряглись.
– В конце второго курса университету предстояло решить, вышибить его или ко Дню всех святых взять в аспирантуру. Они его вышибли.
– А за что именно?
– За слишком. За то, что он слишком много пил, слишком увлекался политикой, слишком мало работал и имел слишком много женщин. Он был слишком свободен. Он был избыточен. Он должен был уйти. В следующий раз я увидел его уже в Венеции.
– Когда вы уже были женаты, разумеется, – сказала она, намекая на то, что моя женитьба каким-то образом предавала мою дружбу с Ларри. Я увидел, что голова Мерримена снова запрокинулась назад, а его глаза продолжили обследование потолка.
– Да, и уже работал в Конторе. У нас был медовый месяц. И вдруг на площади Святого Марка мы видим Ларри в майке цветов Юнион Джека и с соломенной шляпой Винчестерского колледжа, надетой на острие его сложенного зонтика. – Никто, кроме меня, не улыбнулся. – Он исполнял роль гида для группы американских матрон, и все они, как всегда, были влюблены в него. Они и должны были. Он знал все, что только можно знать о Венеции, он был неистощимо энергичен, у него был неплохой итальянский, а по-английски он говорил, как лорд, и он был на распутье: то ли обратиться в католическую веру, то ли подложить под Ватикан бомбу. Я крикнул: «Ларри!» Он увидел меня, помахал своей шляпой и зонтом и обнял меня. Потом я представил его Диане.
Я рассказывал все это, а моя память перечисляла дополнительные подробности: удручающая монотонность и не доставляющий радости секс нашего медового месяца, и вдруг, на его второй неделе, внезапное облегчение – и для Дианы тоже, как она мне позже говорила, – появление третьего, да еще такого занятного, как Ларри, пусть даже высмеивающего ее привычки. Я как сейчас вижу Ларри в его красно-бело-синей майке на коленях перед Дианой, с одной рукой, театрально прижатой к сердцу, и со шляпой, его шляпой, соломенной шляпой Винчестерского колледжа, той самой, которая чудом дожила до прошлогоднего сбора винограда в Ханибруке, в протянутой другой. Ее поля, разрисованные и покрытые лаком, загнулись вниз, ей давно пора на помойку. А по тулье – излохмаченная, но славная лента, лента священных цветов нашего колледжа. Я слышу его мягкий голос с шутовским итальянским акцентом, несущийся над залитой венецианским солнцем площадью: «А, ля-Тимбо, сам ля-епископ! А ты – его тра-ля-ля прекрасная невеста!»