Однако сегодняшним утром я встал рано и по привычке, заложенной в меня еще в детстве, оставил пыль лежать там, где она лежала. Когда в камине большого зала и в камине гостиной горит огонь, к утру понедельника пыли будет много, а к вечеру понедельника – еще больше. И, войдя в свой кабинет, я сразу увидел, что на моем письменном столе орехового дерева пыли нет. На всей его поверхности ни единой пылинки. Латунные ручки сияли первозданным блеском. В воздухе пахло жидкостью для полировки латуни.
Итак, они были, подумал я отрешенно. Это установлено, они приходили. Мерримен вызвал меня в Лондон, и, пока я сидел перед ним, его ищейки приехали в фургоне электрической компании или в каких там еще фургонах они сегодня ездят, забрались в мой дом и спокойно обыскали его, прекрасно зная, что понедельник для этого самый подходящий день: Ланксон и сестры Толлер работают в пятистах ярдах от главного здания в винограднике, отгороженном кирпичной стеной от всего, кроме неба. И, как только это пришло ему в голову, Мерримен распорядился о просмотре моей почты, а теперь, несомненно, и о прослушивании моего телефона.
Я поднялся наверх. И здесь табак. Миссис Бенбоу не курит. Ее муж тоже. Я не курю, я ненавижу эту привычку и этот запах. Если я возвращаюсь откуда-то и на моей одежде запах табака, я должен полностью сменить ее, принять ванну и вымыть голову. Когда приезжал Ларри, мне приходилось держать настежь двери и окна, если позволяла погода. На площадке я снова слышу застарелый запах сигарет. В моей гардеробной и в спальне тоже. Я перешел по галерее на половину Эммы: ее половина, моя половина, а между ними мечом галерея. Мечом Ларри.
С ключом в руке я стою, как прошлой ночью, перед ее дверью и снова колеблюсь, войти или нет. Это дубовая дверь с заклепками, входная дверь, которая какими-то судьбами оказалась на втором этаже. Я поворачиваю ключ и вхожу. И сразу закрываю дверь за собой и запираюсь, сам не зная от кого. Сюда я не входил с того дня, когда убирался после ее ухода. Медленно вдыхаю ртом и носом одновременно. К мускусному запаху запустения примешивается слабый запах пудры. Итак, они присылали женщину, думаю я. Пудрящуюся женщину. Или двух. Или полдюжины. Но наверняка женщин: идиотское правило Конторы требует этого. Женатый мужчина не может рыться в белье молодой женщины. Я стою в спальне Эммы. Слева ванная. Прямо ее студия. На столике возле кровати пыли нет. Я поднимаю ее подушку. Под ней роскошная шелковая ночная рубашка из магазина «Уайт-хаус» на Бонд-стрит, которую я вложил в ее рождественский чулок, но которую никогда на ней не видел. В день ее бегства я обнаружил ее еще в упаковке, засунутой в задний угол ящика. Старый разведчик, я развернул ее, встряхнул и бросил под подушку для маскировки. Мисс Эмма поехала на север, чтобы присутствовать на исполнении своих произведений, миссис Бенбоу… Мисс Эмма вернется через несколько дней, миссис Бенбоу… Мать мисс Эммы серьезно больна, миссис Бенбоу… Мисс Эмма все еще в преисподней, миссис Бенбоу…
Я открываю ее гардероб. Все платья, которые я когда-либо купил ей, аккуратно висят на своих вешалках точно в том же порядке, что и в день исчезновения: длинные шелковые платья, модельные костюмы, соболья шапка, которую она категорически отказалась даже примерить, туфли какой-то знаменитой фирмы, пояса и сумочки еще более знаменитой фирмы. Глядя на них, я спрашиваю себя, кем я был, когда покупал их, и кем была в моих глазах женщина, которую я одевал.
Это была мечта, решаю я. Но зачем мечтать мужчине, у которого наяву есть Эмма? Я слышу ее голос из темноты: «Я не плохая, Тим. Мне не нужно меняться и маскироваться все время. Мне хорошо и такой, какая я есть. Честной». Я слышу голос Ларри, насмехающийся надо мной в темноте мендипской ночи: «Ты не любишь людей, Тимбо. Ты придумываешь их. А это Божье дело, а не твое». И снова я слышу Эмму: «Не мне нужно меняться, Тим, а тебе. С тех пор как Ларри вошел в наш огороженный стеной виноградник, ты ведешь себя, как беглец». И снова Ларри: «Ты украл мою жизнь, я украл твою женщину».
Я закрыл гардероб, прошел в ее студию, зажег свет и бегло окинул ее взглядом, готовый в любой момент отвести глаза в сторону, если они увидят что-то такое, на что смотреть нельзя. Но ничего такого они не увидели. Все было так, как я оставил, когда инсценировал ее присутствие после ее исчезновения. Письменное бюро времен королевы Анны, подаренное мной ко дню рождения, было, моими стараниями, в полном порядке. Его прибранные ящички наполнены необходимыми канцелярскими мелочами. Сверкающая теперь каминная решетка выложена газетой и щепками для растопки. Эмма любила камин. Как кошка, она вытягивалась перед ним с приподнятым бедром и головой, опертой на согнутую в локте руку.
Мои исследования на время облегчили мое бремя. Если вся бригада взломщиков с их камерами, резиновыми перчатками и наушниками и топталась здесь, то что они увидели кроме того, что должны были увидеть? Женщина Крэнмера оперативного интереса не представляет. Она играет на рояле, носит длинные шелковые платья и пишет о сельских делах за дамским письменным бюро.
О папках ее переписки, о ее фанатичной решимости излечить целый мир от его болезней, о круглосуточном стуке и взвизгивании ее электрической пишущей машинки они не узнали ничего.
Внезапно на меня напал жор. Совершив набег в стиле Ларри на холодильник, я уплел остатки фазана после мучительного ужина, устроенного мной для горстки влиятельных местных жителей. Было еще и полбутылки коньяка, но сегодня меня еще ждало дело. Я заставил себя включить телевизионные новости, но о пропавших профессорах и ударившихся в бегах женщинах-композиторах там не было ни звука. В полночь я снова поднялся наверх, зажег свет в своей гардеробной и за задернутыми шторами натянул на себя темный пуловер на молнии, серые фланелевые брюки и черные матерчатые туфли. В ванной я включил свет, который виден снаружи, и через десять минут выключил его. То же самое я проделал в своей спальне, затем в темноте надел кепку, замотал лицо черным шарфом и на цыпочках по лестнице для прислуги спустился в кухню, где при свете дежурного огонька газовой плиты снял с крючка на посудном шкафу старинный десятидюймовый ключ и опустил его в карман брюк.
Выйдя во двор через заднюю дверь, я закрыл ее за собой и неподвижно застыл в морозной ночи, давая своим глазам привыкнуть к темноте. Сначала казалось, что они никогда не привыкнут, потому что беззвездная ночь была непроглядно темна.
Холод ледяным одеялом охватил мое дрожащее тело. Я слышал птичьи крики и жалобное повизгивание какой-то маленькой зверюшки.
Постепенно я стал различать выложенную камнем тропинку. Четырьмя пролетами каменных ступеней она спускалась по склону к ручью, давшему имя имению9, по пешеходному мостику пересекала его, упиралась в калитку и за ней снова поднималась к лишенной растительности вершине холма, на которой я постепенно начинал различать знакомый силуэт небольшой коренастой церкви, так основательно прорисовывавшийся на фоне ночного неба, что казался выгравированным на нем.
Пробираясь по тропинке, я держал путь к этой церкви. Но не для того, чтобы молиться.
Меня нельзя назвать религиозным человеком, хотя я считаю, что с верой в Него общество лучше, чем без Него. Я не опровергаю Его, как Ларри, чтобы потом ползти к Нему с извинениями, но и не приемлю Его.
Если в глубине души я и верю в некий главный смысл, в Urgeist10, как сказал бы Ларри, то мой путь к нему скорее эстетический – через, скажем, осеннюю красоту Мендипских холмов или через Листа, которого мне играет Эмма, – чем через молитву.
Тем не менее судьба распорядилась так, что мне пришлось стать хранителем веры, потому что, когда я унаследовал от дяди Боба, царство ему небесное, Ханибрук и решил сделать его Обителью Ветерана «Холодной Войны», я получил вместе с ним титул сквайра и должность старосты прихода притулившейся на восточной окраине моих владений церкви святого Иакова Меньшего, миниатюрного собора в раннеготическом стиле с приделом, цилиндрическим сводом, небольшой шестигранной колокольней и великолепной парой огромных воронов, однако из-за удаленности местоположения и из-за упадка интереса к религии не используемой для богослужения.