Соломон, совсем смущенный, говорит: «Пошел к чертям!

Все, что следует по счету, ты получишь за работу…

Ты — лудильщик, а не медник, ты сапожник… Стыд и срам!»

С бородою по колена, из толпы — пророк Абрам

Выступает вдохновенно: «Ты виновен — не Хирам!

Но не стоит волноваться, всякий может увлекаться:

Ты писал и расскакался, как козуля по горам.

“Песня песней” — это чудо! И бессилен здесь Хирам.

Что он делал? Вылил блюдо в дни, когда ты строил храм…

Но клянусь! В двадцатом веке по рождении Мессии

Молодые человеки возродят твой стиль в России… »

      Суламифь открывает глаза,

      Соломон наклонился над нею:

      «Не волнуйся, моя бирюза!

      Я послал уж гонца к Амонею.

      Он хоть стар, но прилежен, как вол,

      Говорят, замечательный медник…

      А Хирам твой — бездарный осел

      И при этом еще привередник!

      Будет статуя здесь — не проси —

      Через два или три новолунья… »

      И в ответ прошептала «Merci!»

      Суламифь, молодая шалунья.

1910

Весна мертвецов

Зашевелились корни

Деревьев и кустов.

Растаял снег на дерне

И около крестов.

Оттаявшие кости

Брыкаются со сна,

И бродит на погосте

Весенняя луна.

Вон вылезли скелеты

Из тесных, скользких ям.

Белеют туалеты

Мужчин и рядом дам.

Мужчины жмут им ручки,

Уводят в лунный сад

И все земные штучки

При этом говорят.

Шуршание. Вздохи. Шепот.

Бряцание костей.

И слышен скорбный ропот

Из глубины аллей.

«Мадам! Плохое дело…

Осмелюсь вам открыть:

Увы, истлело тело —

И нечем мне любить!»

1910

Бегство

Зеленой плесенью покрыты кровли башен,

Зубцы стены змеятся вкруг Кремля.

Закат пунцовой бронзою окрашен.

Над куполами, золотом пыля,

      Садится солнце сдержанно и сонно,

      И древних туч узор заткал полнебосклона.

Царь-колокол зевает старой раной,

Царь-пушка зев уперла в небеса,

Как арбузы, — охвачены нирваной,

Спят ядра грузные, не веря в чудеса —

      Им никогда не влезть в жерло родное

      И не рыгнуть в огне, свистя и воя…

У красного крыльца, в цветных полукафтаньях,

Верзилы певчие ждут, полы подобрав.

В лиловом сумраке свивая очертанья,

Старинным золотом горит плеяда глав,

      А дальше терема, расписанные ярко,

      И каменных ворот зияющая арка.

Проезжий в котелке, играя модной палкой,

В наполеоновские пушки постучал,

Вздохнул, зевнул и, улыбаясь жалко,

Поправил галстук, хмыкнул, помычал —

      И подошел к стене: все главы, главы, главы

      В последнем золоте закатно–красной лавы…

Широкий перезвон басов–колоколов

Унизан бойкою, серебряною дробью.

Ряды опричников, монахов и стрельцов

Бесшумно выросли и, хмурясь исподлобья,

      Проходит Грозный в черном клобуке,

      С железным костылем в сухой руке.

Скорее в город! Современность ближе —

Проезжий в котелке, как бешеный, подрал.

Сесть в узенький трамвай, мечтать, что ты в Париже,

И по уши уйти в людской кипящий вал!

      В случайный ресторан забраться по пути,

      Газету в руки взять и сердцем отойти…

«Эй, человек! Скорей вина и ужин!»

Кокотка в красном дрогнула икрой.

«Madame, присядьте… Я Москвой контужен!

Я одинок… О, будьте мне сестрой».

      «Сестрой, женой иль тещей — чем угодно —

      На этот вечер я совсем свободна».

Он ей в глаза смотрел и плакал зло и пьяно:

«Ты не Царь-колокол? Не башня из Кремля?»

Она, смеясь, носком толкнула фортепьяно,

Мотнула шляпкой и сказала: «Тля!»

      Потом он взял ее в гостиницу с собой,

      И там она была ему сестрой.

1909

Карнавал в Гейдельберге

  Город спятил. Людям надоели

  Платья серых будней — пиджаки,

  Люди тряпки пестрые надели,

  Люди все сегодня — дураки.

Умничать никто не хочет больше,

Так приятно быть самим собой…

Вот костюм кичливой старой Польши,

Вот бродяги шествуют гурьбой.

  Глупый Михель с пышною супругой

  Семенит и машет колпаком,

  Белый клоун надрывается белугой

  И грозит кому-то кулаком.

Ни проехать, ни пройти,

Засыпают конфетти.

  Щиплют пухленьких жеманниц.

Нет манер, хоть прочь рубаху!

Дамы бьют мужчин с размаху,

  День во власти шумных пьяниц.

Над толпою — серпантин

Сетью пестрых паутин,

  Перевился и трепещет.

Треск хлопушек, свист и вой,

Словно бешеный прибой,

  Рвется в воздухе и плещет.

Идут, обнявшись, смеясь и толкаясь,

В открытые настежь пивные.

Идут, как братья, шутя и ругаясь,

И все такие смешные…

  Смех людей соединил,

  Каждый пел и каждый пил,

  Каждый делался ребенком.

  Вон судья навеселе

  Пляшет джигу на столе,

  Вон купец пищит котенком.

Хор студентов свеж и волен —

Слава сильным голосам!

Город счастлив и доволен,

Льется пиво по столам…

Ходят кельнерши в нарядах —

Та матросом, та пажом,

Страсть и дерзость в томных взглядах.

«Помани и… обожжем!»

  Пусть завтра опять наступают будни.

  Пусть люди наденут опять пиджаки,

  И будут спать еще непробудней —

      Сегодня мы все — дураки…

Братья! Женщины не щепки —

Губы жарки, ласки крепки,

  Как венгерское вино.

Пейте, лейте, прочь жеманство!

Завтра трезвость, нынче пьянство…

  Руки вместе — и на дно!

1909

Из «Шмецких» воспоминаний

Посв. А. Григорьеву

У берега моря кофейня. Как вкусен густой шоколад!

Лиловая жирная дама глядит у воды на закат.

— Мадам, отодвиньтесь немножко! Подвиньте ваш грузный баркас.

Вы задом заставили солнце, — а солнце прекраснее вас…

Сосед мой краснеет, как клюква, и смотрит сконфуженно вбок.

— Не бойся! Она не услышит: в ушах ее ватный клочок.

По тихой веранде гуляет лишь ветер да пара щенят,

Закатные волны вскипают, шипят и любовно звенят.

Весь запад в пунцовых пионах, и тени играют с песком,

А воздух вливается в ноздри тягучим парным молоком.

— Михайлович, дай папироску! — Прекрасно сидеть в темноте,

Не думать и чувствовать тихо, как краски растут в высоте.

О, море верней валерьяна врачует от скорби и зла…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: