— Счастье не для меня, сударь: скоро я буду, как вы говорите, принадлежать вам, и уже навеки.
— Нет, сударыня, вы не умрёте от горя, хотя оно угнетает вас и чувствуется во всём вашем облике. Если бы вам суждено было умереть от него, вас не было бы в Сен-Ланже. Нас чаще губят не сами горести, а потерянные надежды. Я знавал ещё более нестерпимые, ещё более ужасные терзания души, которые, однако, не кончались смертью.
Маркиза недоверчиво покачала головой.
— Сударыня, я знаю человека, горе которого было так велико, что если вы услышите о нём, ваши страдания покажутся вам лёгкими по сравнению с теми, что пережил он…
Долгое ли одиночество стало тяготить Жюли, захотелось ли ей найти отзывчивую душу и излить перед нею своё наболевшее сердце, но она с таким выжидательным видом посмотрела на священника, что тот сразу понял её и сказал:
— Сударыня, человек этот был отцом, от многочисленной семьи у него осталось лишь трое сыновей. Сначала он потерял родителей, которых нежно любил, а вскоре дочь и жену. Он жил один в провинциальной глуши, в небольшом поместье, где был так счастлив прежде. Трое сыновей его служили в армии, и каждый из них имел чин за выслугу лет. Во время “Ста дней” старший перевёлся в гвардию и стал полковником; средний был командиром артиллерийского батальона, а младший командовал драгунским эскадроном. Сударыня, все трое любили отца своего, так же как и он любил их. Если вы знаете, как беспечны молодые люди, как увлечены они своими страстями… до такой степени увлечены, что у них не хватает времени проявить привязанность к семье, то вы поймёте по одному лишь примеру, сколь велика была их любовь к несчастному одинокому старику, жившему лишь ими и для них; не проходило недели, чтобы он не получал письма от одного из сыновей. Правда, и он никогда не проявлял по отношению к ним ни слабости душевной, что подрывает уважение детей; ни несправедливой суровости, что их уязвляет; ни скупости и себялюбия, что их отдаляет. Нет, он был больше чем отец, он стал их братом, другом. И вот он едет проститься с ними в Париж, так как их отправляют в Бельгию; ему хочется удостовериться, хороши ли у них лошади, не нуждаются ли в чём-нибудь его сыновья. Он провожает их и возвращается домой. Начинается война, он получает письма из Флерюса, из Линьи, всё идёт хорошо. Но вот был дан бой под Ватерлоо, последствия его вам известны. Вся Франция оделась в траур. Все семьи в глубокой тревоге. А он, сами понимаете, сударыня, всё ждал; он не знал ни отдыха, ни покоя; он читал газеты, ежедневно сам ходил на почту. Однажды под вечер ему сообщают, что явился слуга его сына, полковника. Старик видит, что слуга сидит верхом на лошади своего хозяина; спрашивать было не о чем: полковник был убит — его разорвало в бою ядром. Поздно вечером приходит пешком слуга младшего сына: младший сын был убит на второй день сражения. Наконец, в полночь приходит какой-то артиллерист и сообщает о смерти среднего сына, который был последним упованием отца в тот короткий вечер. Да, сударыня, все они погибли!
Священник помолчал и, преодолев волнение, тихо добавил:
— А отец жив, сударыня! Он понял, что раз господь бог оставляет его на земле, значит, долг его страдать, и он страдает; но он устремился в лоно церкви. Кем же он стал?
Маркиза подняла глаза, взглянула в лицо старика, освещённое кроткой печалью, и услышала слова, тронувшие её до слёз:
— Священником, сударыня; он был посвящён в священники слёзами, прежде чем посвятили его перед алтарём.
В комнате воцарилось молчание. Маркиза и кюре смотрели в окно на мглистый горизонт, словно могли там увидеть тех, кого уже не было среди живых.
— Не городским священником, а простым сельским, — проговорил старик.
— В Сен-Ланже? — спросила Жюли, отирая слёзы.
— Да, сударыня.
Никогда ещё скорбь не казалась Жюли такой величественной; слова “да, сударыня” запали ей в сердце и наполнили его безысходной тоской. Этот голос, тихо звучавший в её ушах, переворачивал всю душу. Да, то поистине был голос самого несчастья, голос низкий и строгий, будто струивший какие-то пронизывающие токи.
— Сударь, — проговорила почти с благоговением маркиза, — а ежели я не умру, что станет со мною?
— Ведь у вас есть ребёнок, сударыня.
— Есть, — сказала она холодно.
Священник бросил на неё взгляд, подобный тому, какой кидает врач на опасно больного, и решил приложить все усилия, чтобы отстоять её у духа зла, уже простершего над нею свою руку.
— Вы сами убедились, сударыня, что мы должны жить с нашими печалями и что одна лишь религия утоляет их. Позвольте мне прийти к вам ещё раз. Я хочу, чтобы до вас дошёл голос человека, который сочувствует всякому горю и в котором, не правда ли, нет ничего страшного?
— Хорошо, сударь, приходите. Благодарю вас за то, что вы подумали обо мне.
— Итак, сударыня, до скорого свидания.
Посещение это, можно сказать, смягчило душу маркизы, нравственным силам которой наступал предел в горе и в одиночестве. Старик словно влил в её сердце целительный бальзам; действие его речей, полных веры, было спасительно. Кроме того, она испытала ту радость, которую чувствует узник, когда, познав всю глубину одиночества и тяжесть цепей, он вдруг слышит, что в стену стучится сосед, и, отвечая ему стуком, делится с ним мыслями. Появился нечаянный поверенный. Но скоро она вновь впала в горькое раздумье и решила, как узник, что сотоварищ по несчастью не облегчит ни цепей её, ни будущего. Священнику не хотелось при первой же встрече отпугнуть Жюли, поглощённую своей чисто эгоистической печалью; он надеялся, что в следующий раз ему удастся помочь ей проникнуться религиозным чувством. Спустя день он пришёл вновь, и приём, оказанный ему маркизой, доказал, что посещение его было желательно.
— Итак, маркиза, — начал старик, — приходилось ли вам задумываться о том, как бесчисленны человеческие страдания? Обращали ли вы взор свой к небесам? Видели ли вы там все эти необъятные миры, которые, умаляя значение наше, подавляя нашу суетность, тем самым уменьшают и наши горести?
— Нет, сударь, — ответила она. — Законы общества гнетут мою душу и терзают её слишком мучительно, чтобы я могла воспарить на небеса. Но, пожалуй, не так жестоки законы, как обычаи, принятые в свете. О, этот свет!
— Наш долг, сударыня, повиноваться и тем и другим: закон — это слово, а обычаи — действия общества.
— Повиноваться обществу? — возразила маркиза, не скрывая своего отвращения. — Ах, сударь, все наши беды проистекают оттуда. Бог не создал ни одного закона, который вёл бы к несчастью; а люди собрались и исказили его творения. Мы, женщины, больше обижены цивилизацией, нежели природой. Природа подвергает нас физическим страданиям, которые вы не облегчили, цивилизация же развила в нас чувство, которое вы всё время обманываете. Природа уничтожает слабых, а вы приговариваете их к жизни, иначе говоря, к вечному несчастью. Только мы, женщины, на себе испытываем, как тягостен брак — установление, на котором основано в наше время общество: мужчины свободны, мы же — рабыни долга. Мы должны отдавать вам всю свою жизнь, вы же нам отдаёте лишь считанные минуты. И, наконец, мужчина выбирает, а мы слепо подчиняемся. О сударь, вам-то я всё могу сказать. Знаете ли, мне представляется, что брак в наши дни — это узаконенная проституция. Вот он, источник моих мучений. Но лишь я одна из всех этих обездоленных, скованных роковыми узами, не смею жаловаться на свою судьбу! Я виновница своего несчастья, я сама стремилась к этому браку.
Она умолкла и залилась слёзами.
— Среди страшных невзгод, среди океана скорби, — продолжала она, — я обрела островок и ступила на него; там я могла страдать на приволье; всё унёс ураган. И вот я снова одинока, нет у меня опоры, нет силы бороться с бурей.
— У нас всегда есть силы, когда с нами бог, — сказал священник. — И если вам в нашей земной юдоли некого любить, то разве у вас нет никаких обязанностей?
— Всё только обязанности! — воскликнула она с каким-то раздражением. — Но где найду я чувства, которые помогают людям выполнить их обязанности? Сударь, ничто не делается из ничего, и ничто не делается для ничего, — вот один из самых правильных законов природы, как физических, так и нравственных. Вы хотите, чтобы деревья давали листву без соков, которые её питают? Душу тоже питают жизненные соки! Мой источник жизни иссяк.