Нюта ничего не слышала, не видела, не ощущала в такие минуты.
Она спала, как мертвая, без всяких сновидений и грез.
— Ну, Мариночка, целуйте меня. Я принесла вам радость. Целуйте скорей! — и вбежавшая в комнату Розочка подставила Нюте одну за другой свои свежие, смеющиеся и сияющие обычными лукавыми ямочками щеки.
Нюта, присевшая после долгого, утомительного рабочего дня в покойное мягкое кресло и сшивавшая длинные, казалось, бесконечные бинты из марли, подняла на вошедшую свои большие серые вопрошающие глаза.
— И все-то она врет, Розочка… Не слушайте вы ее, язык без костей, мелет, что хочет, — грубовато пошутила Кононова, отдыхавшая на постели после дневного дежурства.
Юматовой не было. Она отпросилась на кладбище навестить могилки детей.
— Ну, уж вы бы помалкивали, госпожа просфирня, — задорно надувая губки, произнесла Катя. — Вы на бедную Розочку всегда рады напасть, а Розочка, действительно, принесла новость. Очень хорошую, очень желанную для кого-то новость!
И сделав лукавую рожицу, Катя покосилась на Нюту.
— Что такое, сестра?
Большие серые глаза Вербиной вспыхнули. Румянец залил бледное лицо.
— Не томите, Катюша, — шепнула она чуть слышно.
— Ну, уж так и быть, смилостивлюсь, скажу! Ольга Павловна вас нынче на ночное дежурство в барак на помощь сестре Клеменс назначит. Что, не ожидали? Да?
— Ах!
В этом «Ах» сказалась вся, бурная, алчущая, давно ждавшая этого случая, душа Нюты.
Дежурство в бараке! Так вот она, так долго желанная цель!
Как она мечтала об этом, всю эту неделю, мечтала робко, несмело в тайниках своей души, в самых потаенных глубинах мыслей.
Первое дежурство!
Только настоящая, закаленная сестра, «крестовая», деятельница общины, могла надеяться на такое лестное доверие со стороны начальницы.
— Полно, Катюша, вы не ослышались ли? — застенчиво осведомилась она, боясь поверить своим ушам, — действительно меня, а не кого другого назначили на ночное?
— Она великолепна, эта Мариночка! Сестра Кононова, Конониха, просфирня заспанная, взгляните вы только на этот экземпляр! Не верит своему счастью! Кононова, вам я говорю или нет? — тормошила Розочка снова задремавшую было сестру.
Та рассердилась.
— Ужо, постойте, я в вас запущу подушкой, — говорила Кононова. — Спать невмоготу хочется, а она не дает покоя. Да отстань ты от меня, верченая, тьфу, прости меня Бог.
— Какая есть, не взыщите-с, — комически, по-мужски расшаркиваясь перед Кононовой, хохотала Розочка, и, сморщив свой хорошенький носик, оттянув углы рта и задрав голову, она мелкими шажками затрусила по комнате и затянула тоненьким голоском с ехидно-любезной улыбочкой на лице:
— Вы, сестрица, немножечко изволили провиниться перед уставом нашей глубоко почитаемой общины… И вы, сестрица, осмелюсь вас предупредить, нарушили этим одно из…
— Ха-ха-ха! Да ведь это Марихен наша! Сразу узнать! Как ты это ее ловко! Ай да Розочка! — захохотала своим грубым, добродушным смехом Кононова, тяжело поднимаясь и садясь на постели. — Ну тебя, довольно, уморила, не могу!
— Уморила, уморила, уморила! — запела вдруг на все общежитие Розочка, будя и вспугивая, как притаившуюся птицу, немую тишь коридоров и комнат.
В ту же минуту приоткрылась дверь, и в десятый номер просунулась голова помощницы.
— Вы, сестрица, немножечко изволили… — затянула с ехидной улыбочкой Марья Викторовна и не докончила фразы. Розочка прыснула и, бросившись в угол между шкафом и печкой, тряслась от смеха, надрывавшего все ее существо. Толстая Кононова уткнулась в подушку носом и, давясь от хохота, тоже тряслась вся, всем своим огромным телом.
— Вы, сестрица, изволили нарушить… — тянула в дверях Марихен, удивленно негодующими глазами переходя от одной смеющейся фигуры к другой.
И вдруг, поняв причину общего смеха, багрово покраснела и пробормотала себе под нос:
— Невозможно выносить больше этого! В десятом номере сестра Розанова республику какую-то устроила! Стыд и срам!
И рассерженная скрылась за дверью. Нюта, едва сдерживая улыбку, смотрела ей вслед.
ГЛАВА X
— Ну, вот и театр военных действий! С Богом, поручик! Сестра Клеменс, вот вам помощница на сегодняшнюю ночь. И Розанова отвесила низкий, поясной, умышленно-форсированный поклон пожилой дежурной сестре, женщине, с подвязанною щекою и с выражением тупого страдания на лице.
— Что это, у вас зубы болят? — неожиданно переходя на иной тон, сочувственный и теплый, осведомилась у нее Катя.
— Да, флюс… Пломбировать идти к сестре Богдановой надо, — с чуть заметным нерусским акцентом произнесла сестра. — Всю ночь ноет сегодня… А больные, как на зло, неспокойные нынче. Ужас!
— Хотите, сменю вас? — живо предложила Розанова.
— Ах, нет, что вы. Вы предыдущую ночь дежурили, Бог с вами! — сконфузилась немка.
— Ну, как хотите… Пойду Юматову ублаготворять. Тоже сегодня глаз не сомкнет ночью… Наплакалась на кладбище, бедняжка. Счастливо оставаться, Мариночка. Прощайте, сестра Клеменс, доброй ночи.
— Доброй ночи, милое дитя.
Немка долго смотрела вслед Кате, до тех пор пока миниатюрная фигурка сестры-девочки не скрылась за дверью тифозного барака.
— Ну, в добрый час! Начинайте с Богом! — обернувшись к Нюте, проговорила она. — Прежде всего надо термометры поставить и компрессы переменить на ледяные мешки. А я пойду поить чаем номера второй и восьмой, а потом в мужское отделение пройти надо. Вы справитесь одна? У меня здесь двадцать шесть больных женщин и один ребенок.
— Справлюсь… даст Бог… — тихо проронила Нюта и вошла в барак.
Электрические лампочки под матовыми колпаками освещали белые, яркие, окрашенные клеевой краской, стены. По обе стороны широкой входной двери, ведущей в коридор, изголовьями к стенам стояли два ряда кроватей с больными, образуя посреди комнаты большой, свободный проход.
Над изголовьем каждой койки, на высоком металлическом пруте, была прибита черная дощечка с белою, сделанною латинскими буквами, надписью—названием болезни. Между кроватями в узеньких проходах стояли шкафчики-столики. В углу висел большой образ, изображающий Вознесение Господне, с мерцающей перед ним лампадой. У дверей находилась постель дежурной сиделки. В окна с опущенными белыми шторами проникала петербургская ночь.
Все это Нюта успела осмотреть одним взглядом, когда с крайней постели неожиданно послышались стоны.
Нюта поспешила туда.
На высоко взбитых подушках покоилось бледное, желтое, высохшее как пергамент, лицо старухи, с заострившимися чертами, с двумя пятнами лихорадочного, багрового румянца, выступившими на резко выдававшихся скулах, обтянутых желтой, сморщенной кожей. Седые космы волос выбивались из-под чепца. Губы, потрескавшиеся от жара, неслышно шептали что-то.
— Что, тебе, бабушка, плохо?.. Да? — наклонилась над старухой Нюта.
— Плохо… сестрица… Плохо, милосердненькая… Ой, смертушка никак идет ко мне… Маятно мне, сестричка… Родименькая, ой, маятно мне… Ох, маятно, сердешная, все нутро горит… Испить бы…
— Попей, бабушка, Господь даст, полегче станет.
И Нюта, осторожно приподняв отяжелевшую голову старухи, другою берет кружку с питьем, стоящую тут же на столике, и подносит к ссохшимся от жара губам, потом быстрыми и ловкими руками разбинтовывает больной живот старухи (у нее был брюшной тиф в затяжной форме), снимает нагревшийся как печь, сухой компресс, смачивает его у крана в коридоре и, плотно выжав, снова укладывает на прежнее место, прикрыв его клеенкой с фланелью, и быстро забинтовывает живот.
— Пошли тебе Господь, сестринька, родненькая… Полегше будто, — залепетала, успокаиваясь, старуха. — Ишь ты, молоденькая какая, годочков-то семнадцать есть ли? — внезапно, засмотревшись на Нюту, осведомляется она.
— Девятнадцатый уж кончается, бабушка, старуха уже я, — шутит Нюта, кивнув с ободряющей улыбкой больной, ставит ей градусник подмышку и спешит к другой больной.