- Хорошо вам, папаша, в моих руках?
- Нет, сказали папаша, - худо мне.
Тогда Сенька спросил:
- А Феде, когда вы его резали, хорошо было в ваших руках?
- Нет, сказали папаша, - худо было Феде.
Тогда Сенька спросил:
- А думали вы, папаша, что и вам худо будет?
- Нет, сказали папаша, - не думал я, что мне худо будет.
Тогда Сенька поворотился к народу и сказал:
- А я так думаю, что если попадусь я к вашим, то не будет мне пощады. А теперь, папаша, мы будем вас кончать.
И Тимофей Родионыч зачал нахально ругать Сеньку по матушке и в Богородицу и бить Сеньку по морде и Семен Тимофеич услали меня со двора. Так что я не могу, любезная мама, Евдокия Федоровна, описать вам за то, как кончали, папашу, потому я был усланый со двора.
Опосля этого мы получили стоянку в городе в Новороссийском. За этот город можно рассказать, что за ним никакой суши больше нет, а одна вода, Черное море, и мы там оставалися до самого мая, когда выступили на польский фронт и треплем шляхту почем зря...
Остаюсь ваш любезный сын Василий Тимофеич Курдюков. Мамка, доглядайте до Степки и бог вас не оставит.
Вот письмо Курдюкова, ни в одном слове не измененное. Когда я кончил - он взял исписанный листок и спрятал его за пазуху, на голое тело.
- Курдюков, - спросил я мальчика, - злой у тебя был отец?
- Отец у меня был кобель, - ответил он угрюмо.
- А мать лучше?
- Мать подходящая. Если желаешь вот наша фамилия...
Он протянул мне сломанную фотографию. На ней был изображен Тимофей Курдюков, плечистый стражник в форменном картузе и с расчесанной бородой, недвижимый, скуластый, с сверкающим взглядом бесцветных и бессмысленных глаз. Рядом с ним, в бамбуковом креслице мерцала крохотная крестьянка в выпущенной кофте с чахлыми, светлыми и застенчивыми чертами лица. А у стены, у этого жалкого провинциального фотографического фона с цветами и голубями высились два парня - чудовищно огромные, тупые, широколицые, лупоглазые, застывшие, как на ученьи, два брата Курдюковых - Федор и Семен.
Смерть Долгушова.
Завесы боя придвигались к городу. В полдень пролетел мимо нас Корочаев в черной бурке - опальный начдив 4, сражающийся в одиночку и ищущий смерти. Он крикнул мне на бегу:
- Коммуникации наши порваны, Радзивилов и Броды в огне.
И ускакал - развевающийся, весь черный, с угольными зрачками.
На равнине, гладкой, как доска, перестраивались бригады. Солнце катилось в багровой пыли. Раненые закусывали в канавах. Сестры милосердия лежали на траве и вполголоса пели. Афонькины разведчики рыскали по полю, выискивая мертвецов и обмундирование. Афонька проехал в двух шагах от меня и сказал, не поворачивая головы:
- Набили нам ряжку. Дважды два. Есть думка за начдива, смещают. Сомневаются бойцы...
Поляки подошли к лесу, верстах в трех от нас и поставили пулеметы где-то близко. Пули скулят и взвизгивают. Жалоба их наростает невыносимо. Пули подстреливают землю и роются в ней, дрожа от нетерпения. Вытягайченко, командир полка, храпевший на солнцепеке, закричал во сне и проснулся. Он сел на коня и поехал к головному эскадрону. Лицо его было мятое, в красных полосах от неудобного сна, а карманы полны слив.
- Сукиного сына, - сказал он сердито и выплюнул изо рта косточки, - вот гадкая канитель. Тимошка, выкидай флаг.
- Пойдем, что-ль, - спросил Тимошка, вынимая древко из стремян и размотал знамя, на котором была нарисована звезда и написано про III Интернационал.
- Там видать будет, - сказал Вытягайченко и вдруг закричал дико: - Девки, сидай на коников. Скликай людей, эскадронные...
Трубачи проиграли тревогу. Эскадроны построились в колонну. Из канавы вылез раненый и, прикрываясь ладонью, сказал Вытягайченке:
- Тарас Григорьевич, я есть делегат, видать вроде того, что останемся мы...
- Отобьетесь... - пробормотал Вытягайченко и поднял коня на дыбы.
- Есть такая надея у нас, Тарас Григорьевич, что не отобьемся, - сказал раненый ему вслед.
- Не канючь - обернулся Вытягайченко, - небось не оставлю - и скомандовал повод.
И тотчас же зазвенел плачущий и бабий голос Афоньки Биды, моего друга:
- Не переводи ты с места на рыся, Тарас Григорьевич, до его пять верст бежать, как будешь рубать, когда у нас лошади замореные... Хапать нечего - поспеешь к богородице груши околачивать...
- Шагом, - скомандовал Вытягайченко, не поднимая глаз.
Полк ушел.
- Если думка за начдива правильная, прошептал Афонька задерживаясь, - если смещают, тогда мыли холку и выбивай подпорки. Точка.
Слезы потекли у него из глаз. Я уставился на Афоньку в несказанном изумлении. Он закрутился волчком, схватился за шапку, захрипел, гикнул и умчался.
Грищук со своей глупой тачанкой да я - мы остались одни и до вечера мотались между огненных стен. Штаб дивизии исчез. Чужие части не принимали нас. Поляки вошли в Броды и были выбиты контр-атакой. Мы подъехали к городскому кладбищу. Из-за могил выскочил польский разъезд и, вскинув винтовки, стал бить по нас. Грищук повернул. Тачанка его вопила всеми четырьмя своими колесами.
- Грищук - крикнул я сквозь свист и ветер.
- Баловство, - ответил он печально.
- Пропадаем, - воскликнул я, охваченный гибельным восторгом, - пропадаем, отец.
- Зачем бабы трудаются, - ответил он еще печальнее - зачем сватания, венчания, зачем кумы на свадьбах гуляют?..
В небе засиял розовый хвост и погас. Млечный путь проступил между звездами.
- Смеха мне - сказал Грищук горестно и показал кнутом на человека, сидевшего при дороге, - смеха мне, зачем бабы трудаются...
Человек, сидевший при дороге, был Долгушов, телефонист. Разбросав ноги, он смотрел на нас в упор.
- Я вот что - сказал Долгушов, когда мы подъехали - я кончусь. Понятно?
- Понятно, - ответил Грищук, останавливая лошадей.
- Патрон на меня надо стратить, сказал Долгушов строго.
Он сидел прислонившись к дереву. Сапоги его торчали врозь. Не спуская с меня глаз, он бережно отвернул рубаху. Живот у него был вырван, кишки ползли на колени и удары сердца были видны.
- Наскочит шляхта - насмешку сделает. Вот документ, матери отпишешь, как и что.
- Нет, - ответил я глухо и дал коню шпоры.